Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорю:
— Поскупилась, бабуся, на ковшичек, пришлось через край пить. Опоганил бадью.
— Ничего, обмоется.
— Эх, бабуся, бабуся, неправильно ты принимаешь меня, не по порядку.
— Я не знаю ваших порядков и непорядков, не я устанавливала их. Привечаю, как могу. А не глянется — выбирай другое место, лучше. Сам ведь пришел.
— Верно, сам. Могу и уйти. Только жалеть потом будешь, сильно жалеть.
— Нечего уж, все отжалели, все оплакали. — Но в неподвижных, замороженных глазах вспыхнула искорка интереса.
— Я к тебе не ради себя пришел, моя дорога лежит мимо. Я об других забочусь.
— О ком же?
— Об тебе, бабуся.
— Решил позаботиться незнамо? С чего это?
— Такой уж я человек. У тебя все коровы на месте?
— А зачем тебе считать моих коров? — В старухе появилось ежиное, колючее, сухие ногтистые пальцы на руках и глубокие морщины на лице зашевелились, как иглы.
— Там, в овраге, бродит чья-то.
— Бурая? — И сама старуха и все лохмотья на ней встрепетнулись по-птичьи. — Рогатая?
— И бурая и рогатая.
— Наша, наша. Самолучшая доенка. Я-то думала, угнал, сгубил какой-нибудь шаматон. Как же мне? Куда же? За ней идти — этих бросить. — Старуха вертит головой, как сорока. — Разбредутся без меня ай нет? Я ведь одна на все стадо. И вдруг такая оказия…
— Могу приглядеть за стадом.
— Э-э, милый… Пас волк кобылу, оставил хвост да гриву. Не могу я последнюю нашу жизнь доверить чужому человеку. Ты лучше за той сбегай. Она вроде пропащая. Угонишь — не надо оплакивать. Вчера весь день ревела — хоронила ее.
Я пригнал корову в стадо.
— Вот тебе, вот, прокудница! — Скорее нежно, чем сердито старуха ударила ее сухоньким кулачком в широкий лоб, потом схватила вымя, и руки удивленно опустились. — Выдоил кто-то, начисто выдоил. Знать, понятливый человек попался али шибко голодный. Ну, дай ему бог здоровья!
— Спасибо, бабушка!
— Это за что же… А… понимаю, понимаю: ты выдоил. И правильно, правильно. Два дня шаталась, негодница. Если бы все без дойки, ужасть как расперло бы вымя. Дай тебе, господи, легкую путь-дорогу!
Старушка спрашивает, кто я, откуда взялся.
Нам не было указания скрывать свою принадлежность к Красной Армии, наоборот, местное, оккупированное население должно знать, что мы советские десантники, мы вестники скорой победы, скорого освобождения от фашистов. Мы ходим в своей полной воинской форме, при всех орденах и наградах. Здесь, у старушки, нет вроде опасности для меня, и говорю, что я передовой из нашей Армии. Она уже близко, у Днепра, у самой воды стоит.
А старуха мне на это:
— Постыдись обманывать старую! Побойся бога!
Я начинаю уверять, что говорю сущую правду.
— А это?.. — Дрожащей рукой, опасливо, как на что-то ядовитое, старушка показывает на мои погоны. — У советских солдат не было таких.
Разъясняю, что погоны введены уже после отступления. Старуха вспоминает, что и здесь, правда, глухо, но говорили об этом.
Кажется, поверила, немножко оттаяла, приглашает зайти к ней, если это с руки мне.
Сижу у нее в землянке. Нам светит убогий самодельный фитилек — маленькая склянка с маслом. Это — моргаз, или моргас. Свое имя этот источник света получил от слов: моргает, гаснет и газует — воняет.
На столе у нас вроде праздника. Старушка выставила хлеб, творог, молоко, сметану. Здесь, в овраге, она спасает от фашистов последки большого молочного хозяйства колхоза.
Мои губы и язык, искусанные во время прыжка с парашютом, сильно распухли, одеревенели. Язык еле умещается во рту. Мне больно есть, и я не кусаю хлеб, а отламываю небольшими крошками, как беззубый старик.
Осторожно, чтобы не открывать всего про десант, расспрашиваю о ближайших деревнях, лесах, дорогах. Старушка охотно рассказывает, но предупреждает поминутно:
— Запомни, солдатик: ты не был здесь, я тебя не кормила, не поила. А узнают немцы, что застольничала с тобой, — повесят. Теперь нашему человеку хуже, чем зверю. Зверя в охотное, в разрешенное время бьют да ловят, а за людьми уж два года и днем и ночью не утихает охота. Кого в Германию на работу волокут, кого в гестапо на пытки, на виселицу… — Говорит шепотом, озираясь на единственное крохотное оконце, целиком закрытое дерюжкой.
Между прочим, называет и Таганский лес, где назначен сбор нашей бригаде. До него километров двадцать. Если мне надо попасть туда незаметно, она советует идти не мешкая и спроворить всю путь-дорогу за одну ночь.
Днем спрятаться негде: кругом широко лежат голые места. А русские недавно набросали каких-то десантиков, и немцы рыскают за ними вроде собачьей своры, хватают всех подряд. Дай, господи, сил скачать эту черную годину, это лихолетье!
— Скоро скачаете. Наша Красная Армия на днях сюда, за Днепр, шагнет.
— Стало быть, пирожок сменил корочку. — Старуха трогает мои погоны. — Совсем как в старое время. А нутро, начинка какая? Все прежняя? С чем идете к нам?
— С правдой, со свободой.
— А с богом как?
— Бог — пустая выдумка.
— Не скажи. Бог если и не дает ничего человеку, то и не требует ничего: ни налогов, ни работы, ни мужиков к армию. Дашь, не дашь на храм — он все равно молчит. А помолишься, пожалишься, поплачешься ему — как гора с плеч.
— Зато поп…
— И тот силком в чужой карман не лезет, сколь дашь, столь и унесет. А с колхозами как делаетесь?
— Восстанавливаем. А вы здесь с колхозами, без них?
Всяко, разно, середка на половинке. Где единолично справляемся, где вроде бы колхозом, подпираем друг дружку, помогаем выстоять. Вот коров сообща скрываем, а мелочь — овец, поросят, кур — всяк сам бережет. Немец одно знает: «Дай! Давай!» А как добываешь — единолично, артельно, — не встревает в это. Есть и такие, что совсем кинули поля, урожай, все крестьянское дело и скрылись куда-то.
Мне пора уходить. Спрашиваю, как зовут старушку.
— Не пытай, милый, не скажу. Тебе это ни к чему, а мне лишнее беспокойство. Уйдешь — буду думать: вот проговорится, вот донесет немцам. Хоть и все равно придется умирать, а прежде своей смерти, от руки супостатов, не хочу. Не согласна!
— Донесу… — Я не знаю, оскорбиться или посмеяться на такую нелепость. — Перекрестись, бабушка, скажи: «Чур меня, чур!»
— Не сердись, солдатик. Нам приходится всяко думать. Голова от дум стала, как коленка, лысая. — Она снимает платок, на голове вместо волос коротенький седой пух. — До войны коса была, плохонькая, старушечья, но все ж коса. А за выкупацию, за два годочка, вся вылезла. Вот как достается нам выкупация.
Я сказал, что интересуюсь ее именем не для доноса, а на память. Она и не догадывается, сколько для меня сделала. Она мне будет вечно памятна.
— И не хочу знать, — старуха машет руками, точно отбиваясь от роя обозленных пчел, — не хочу, не хочу! И ты не говори про себя, какой, откуда, как зовут. Если, не приведи бог, спросят, я и в самом деле не знаю тебя. Теперь, миленький, лучше не знать, чем знать. Не знаешь — и выболтать нечего, и врать не надо, одно слово: не знаю. И меня не спрашивай. А запомнить можешь и без имени, просто Лысую. Легче даже.
— Благодарю за привет и угощенье. Прощаюсь.
— Если надо чего, возьми, — предлагает старуха. — Бери сам вот отсюда, — указывает на полку с кирпичиками черного хлеба.
— Неудобно.
— Самое удобное, — настаивает она. — Дают — не ломайся.
— Я никогда не брал так.
— Будешь тут жить — привыкай! Немцы отучили нас принимать гостей. Теперь новое заведенье: сам зашел, сам взял, хозяев не было дома. Отцов, мужей, сыновей привечают в погребах, в подпольях. Вот как загнали народ, хуже крыс.
Я не могу взять чего-либо сам, в нашем доме преследовали такое своеволие. Старуха понимающе глядит на меня, вздыхает: «Эх, голубь, цыплачок бесперый… Зачем тебя сунули к нам, кто?»
Потом снимает с полки один кирпичик хлеба: «Куда складывать?» — и опускает в мой вещевой мешок.
На пороге землянки останавливаюсь в нерешительности.
Впереди, за порогом, — враждебный шорох ночного леса, позади, в землянке, — шорох едва слышимых слов: «Благослови, господи, стопы его!» Старуха, должно быть, шепчет мне напутственную молитву.
Задувает ветер. По всему оврагу уже не шорох одиноко падающих листьев и перебегающих иногда мышей, а сплошной шум, рождаемый будто горной крутой рекой. Однажды я со школьной экскурсией ездил на Кавказ и видел такие бурные, сердитые реки — Чегем, Баксан, Ингур.
Особо сильно ветер разыгрался вверху. Там похоже на ледоход: небо — огромная, без берегов река, а по ней суматошно мечутся льдины — клочья облаков. Они сшибаются, громоздятся, оседают, снова встают дыбом, рвутся, кружатся, то вспыхивают на луне, то гасят ее. Там заваривается большая гроза. Авось она поможет мне выбраться из оврага, оцепленного противником.