Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене - Владислав Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, конечно, были Барков и Алексей Толстой – из наиболее известных эротоманов в русской литературе. Но во всех их эротических текстах и рассказах не достает артистизма. Либо общество на протяжении 18–19 веков было настолько идеологизированным, что литература, свободная от идеологии и каких-то задрипанных идеалов, не принималась обществом, точнее, кучкой интеллектуалов, перекормивших страну идеями, романтикой и идеологией, чем и воспользовались полуграмотные, властолюбивые засранцы, типа Ленина, Троцкого и прочей нечисти, которую привели к революции интеллектуалы-теоретики. Все равно – кто. Их тип ясен – политики-космополиты, сумасшедшие лабораторные ученые.
То есть эротизм русской словесности – это русская история без революций. Больше свободы в русской литературе, в русском искусстве – демократичнее народ и общество.
Помнишь, как почти полтора часа ты просидела в темном кинозале на моей руке, которая чуть-ли не по запястье проваливалась в твою промежность. Не было ощущения совершения запретного, а было ощущение разрушения стереотипа. Когда-то давно я впервые встал на голову (есть такое упражнение в йоговской гимнастике), и лишь спустя очень много времени я понял, в чем главный результат такой позы: тело, все органы тела привыкают находиться в одних и тех же местах, в одних и тех же сочетаниях, испытывают одно и тоже трение, одно и тоже раздражение, что вольно-невольно когда-то превращается в болезни. Когда же ты переворачиваешь тело – внутри тела все привычные взаимосвязи нарушаются: то, что было внизу, оказывается наверху, органы начинают судорожно удерживаться на своих привычных местах, внутренние мышцы начинают сокращаться в тех местах, где прежде не было никакого движения, появляется новая энергия, новая жизнь, новое здоровье.
Вывод прост, любое преодоление стереотипов, стандартных ситуаций – это новое движение, это новая энергия, это – новая жизнь.
И еще на заключение, о литературе. Я познакомился со стихами Юрия Кублановского, замечательный поэт, настоящий. Одно слово, одна строка такой литературы подчас стоит огромного сочинения какого-нибудь модного беллетриста. Да, литература – это прежде всего слово, а не содержание, не сюжет. Точнее, так: в литературе слово на первом месте, слово – главный инструмент, все остальные инструменты, способные воздействовать на мозги читателя, они – подспорье, они выявляются и, собственно, появляются на свет благодаря слову.
В настоящей литературе не нужно искать смысла написанного, в настоящей – языковой – литературе смысл в первом же слове.
Несколько дней ношусь с фразой: „Я не хочу быть модным, я хочу быть великим“.
Пишу при свече. Поставил точку. Дунул на свечу, чтобы задуть. Огонек погас.
Доброе утро, моя девочка! Утром встал и решил продолжить вчерашнее письмо.
Как тебе фраза, „мужики думают, что бабы не могут начать утро без глотка крепкой спермы“. Может быть вариация типа, „мужики думают, что бабы не могут закончить день без глотка крепкой спермы“. Кстати, в последнее время у тебя были чересчур острые зубки перед глотком крепкой спермы.
Вернемся к литературе. Думаю над разгадкой тайны рассказа Лермонтова „Штосс“, помнишь, рассказ обрывается на том, что „Лугин наконец-то решил…“ Много лет меня мучает вопрос. Что решил Лугин, проигравшись в пух и прах ночному визитеру, кто была эта девичья тень за его плечом, наконец, кто он этот старик-визитер? На что он решился? Не могу объяснить, но для меня этот вопрос совсем не праздный. Хочу завершить „Штосс“. Продолжение должно быть написано теми же дивными словами, что и начальное повествование. Помнишь.
„Сырое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мокрый снег падал хлопьями, дома казались грязны и темны, лица прохожих были зелены; извозчики на биржах дремали под рыжими полостями своих саней; мокрая длинная шерсть их бедных кляч завивалась барашком; туман придавал отдаленным предметам какой-то серо-лиловый цвет. По тротуарам лишь изредка хлопали калоши чиновников, – да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке“.
Но в новом тексте, тексте-продолжении, не будет великосветской литературной лжи, пропитанной ханжеством, нестиранным бельем, вонючими подмышками, гнилыми зубами и вечным запахом изо рта, что так свойствено 19 век. А дивная атмосфера должна быть сохранена. Но это уже будет атмосфера Москвы конца 20 столетия. Через полтора века после Лермонтова. И это будет действительное продолжение. Литература не умирает. Литература продолжается жизнью, которая однажды найдет себе дорогу на волю.
В этом продолжении должна быть любовница, страстная еврейка, печальной и бесконечной красоты, редкой притягательности в груди и между ног, волоокими карими глазами и бледным лицом, на котором печать вневременья. Харизма страсти. Моя прекрасная Дама. Этот образ меня сопровождает всю мою жизнь: Саломея, Эсфирь, великая княжна Татьяна (дочь Николая II Романова), троянская Елена. Первая женщина, абсолютная самка, абсолютная мать – все едино.
Твоя бабушка была столь же очаровательна и непосредственна, что и тайная героиня „Штосса“. Покой и естественность в глазах, отсутствие страха, готовность к страданию и мученичеству, восторгам и величию – все едино. Готовность к жизни и к смерти. Еврейка всегда готова стать Марией, еврейка всегда ждет своего Христа. Нет ничего таинственнее еврейской женщины, нет ничего печальнее еврейской женщины, нет ничего притягательнее еврейской женщины, нет ничего естественнее еврейской женщины, никто не может сравниться в страсти с еврейской женщиной. Особенность еврейской женщины в совершенно изумительной способности соединять в себе Восток и Запад, восточный мистицизм и европейскую мировоззренческую культуру, восточную чувственность и западный разум; восточную потаенную и европейскую откровенную страсть. Совершеннейшее из земных созданий – еврейская („европейскую“ отличают две лишние буквы) женщина. Праженщина, женщина женщин.
Я даже написал кусок монолога.
„Ты боишься меня потерять?! Это – я тебя боюсь потерять! Это я не знаю, что я стану делать без тебя. Я физический человек, человек совершенно земной и страстный до изнеможения. Я страдаю уже от одной лишь мысли не видеть тебя и не слышать движения твоей кожи, стремления твоих ног и зада, не видеть твоей промежности. И это я жду смерти от одиночества без тебя“.
Продолжение – о скрытой боли в отношениях между героями, о неожиданной пропасти чувств. А стиль примерно следующего порядка.
„Ноябрь скорбел мглой черного неба, подворотни манили невысказанностью желаний, машины ерзали по улицам, покоя не было“.
Но это все не главное, это все фон. Главное, ответ на вопрос, что же решил Лугин? Например, он решил смириться. И совсем проиграться. Хотя это и глупо, он уже проигрался. Или он предложил старику поменяться, и самому стать банкометом. Либо, как самый невнятный и смешной вариант, он решил смухлевать. Я вспомнил, может быть и еще один вариант. Видение смутное и вместе ясное за спиной Лугина – это его душа, которая, зная его конец, просила не играть, не закладывать душу, не продавать. А Лугин решился заложить душу, чтобы выиграть. И выиграл.
Хотя мне все больше кажется, что конца у этого рассказа не может быть, все варианты – ерунда. Конца нет, поскольку любой конец неинтересен и не имеет продолжения, вечности за собой не скрывает, такой способностью обладают только тексты, не имеющие концовки.
Юрий Лотман своим ходульным языком и не ахти гладкими мыслями объясняет страсть в 19 веке к азартным карточным играм, – коей был штосс, – то есть к играм, рассчитанным только на случай, на слепую удачу, не на расчет, – дикой формализацией общественной жизни, торжеством „государственного императива“. А карты как бы приоткрывали завесу случая, тайны, вносили неизведанное в изведанный и запрограммированный распорядок жизни.
„Государственный императив“ с одной и „личный произвол“ с другой стороны – вечная коллизия гражданина в начале 19 и в конце 20 столетий. Какая часть превалирует сейчас? В той же мере изменится жизнь человека. Вечный процесс перетаскивания куска жизни с ее возможностями, условностями, проблемами, целями и подлостями из одной части в другую. Поэтому, ну, какой тут может найтись конец. Лермонтов выбрал дрянной сюжет, с которым не знал, что делать, потому так и бросил его на полдороге, чтобы уж совсем не ударить лицом в грязь. Так сказать, шутка гения, мол, потомки пускай помучаются, чего это он там хотел сказать. Да ничего Лермонтов не хотел сказать этим концом! Ровным счетом ничего. Не над чем там мучиться.