Моя карма - Валерий Георгиевич Анишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сдержался и раздражённо сказал:
— Мы за этим столом едим.
— Ну и что? — не понял Корякин.
— А то, что ноги класть на стол — свинство!
— Ну-ну, ты полегче! — зло бросил Корякин. — А то можно и схлопотать.
— Я тебе схлопочу! — Степан отложил книгу. — Это я не заметил, а то бы ты у меня сам схлопотал… Ну-ка канай на своё место. Здесь тебе не колхоз и не свиноферма.
Корякин, ни слова не говоря, пошел к своей кровати. Лицо его выражало недовольство, но перечить Степану он не мог и, видно, его боялся. Он достриг ногти в своём углу, надел свои всегда мятые брюки, рубаху в цветочек, тщательно причесал рыжий чуб перед круглым карманным зеркальцем и ушел, оставив нас со Степаном вдвоём.
— Не любите Корякина, Степан Захарыч? — усмехнулся я.
— Деревня. Самый зловредный элемент. Всегда всё под себя гребут, и всегда им мало. Для коллектива люди бесполезные, потому что каждый за себя.
— Так при Сталине они так обнищали, что сапог купить не могли, в лаптях ходили. Он же их гнобил по чем зря. Им, бедным, даже паспорта не выдавали.
— Вот за это и гнобил, — угрюмо буркнул Степан. — Хотя сволочью был тоже порядочной.
Степан попытался вновь уткнуться в книгу, и я видел, что его самого смутило противоречие этой незамысловатой философии. С одной стороны, он, вроде как, солидарен с товарищем Сталиным в оценке крестьянства, но с другой, Сталина не приемлет.
— Степан Захарыч, может, посидим чуть, да по рюмочке, — предложил я, вытаскивая из спортивной сумки, с которой обычно ходил, бутылку белоголовки, колбасу, купленную в коопторге, и хлеб.
Степан отложил книгу, загнув уголок листа, сел на кровати, изучил меня тяжелым взглядом и сказал:
— Ну, что ж, можно.
Мы сели за стол. Я нарезали колбасу и хлеб, налил по чуть в гранёные стаканы, которые служили нам и для чая, и мы, чокнувшись, выпили.
— Я видел, вы Брет Гарта читаете? — поинтересовался я, прожевав кусок хлеба с колбасой. — Нравится?
— Сильный писатель. Схож с Джеком Лондоном. Тот тоже про золотоискателей и бродяг писал… Сам-то ты читал?
— Читал. Мне нравится и тот, и другой, — согласился я. — Считается, что Джек Лондон больше реалист, а Брет Гарт — романтик. Но оба изображали людей вольнолюбивых и бескорыстных.
— А я что говорю? — подхватил Степан. — Нет у них жлобства. Просто жизнь их беспросветная… Ведь это надо. Жили, казалось бы, закоренелые преступники, то есть самые отпетые, и среди них оказалась одна женщина, тоже порочная, тоже в грехах. Родила, не известно от кого, ребёнка, мальчика, и умерла. В книге и написано: «Смерть считалась здесь делом обычным, а вот рождение было в новинку». И весь стан этих людей усыновил ребёнка… И народ начал меняться. Хижину, где жил ребёнок, почистили, побелили, повесили занавески, сами стали чище одеваться, мыться, перестали ругаться матом и даже возле хижины ребёнка старались говорить шёпотом.
— Вот только конец хреновый: ребёнок утонул, — мрачно заключил Степан. — И что теперь с ними со всеми будет, неизвестно.
— Человеку нужна вера, стимул, — рассказ ведь кончается словами про то, что взрослый и сильный человек, пытаясь спасти ребёнка, хватался за его хрупкое тело, как утопающий за соломинку…
— Это Кентукки. Его, всего побитого, нашли с ребёнком далеко от места их жилища… Когда он узнал, что ребёнок мёртв, тоже умер со словами, что теперь ему будет счастье. Ребёнок-то принёс им всем счастье.
— А спасение ребёнка было для него самого спасением от беспросветной жизни, в которой они все существовали… — подтвердил я. — Вот мы говорили про деревню, а вернее, про колхоз, где жизнь тоже была беспросветной. При Хрущеве всё же им полегче стало: снизили налоги, и деньги какие-никакие за трудодни платить стали.
— Да? — зло сощурил глаза Степан. — Не знаю, как там стало у колхозников, зато хорошо знаю, как было у рабочих.
— А как было? — осторожно спросил я Степана, вызывая на откровенность.
— Ты про Новочеркасское дело слышал?
— Слухи ходили. Говорили, рабочее восстание было, а для усмирения понадобились войска. Но в газетах об этом ничего не сообщали. И говорили об этом шёпотом.
— Кто ж про такое в газетах писать будет? — усмехнулся Степан. — А я сам в этой заварухе потерпевший, так что всё на моих глазах происходило… Ты, я заметил, парень не трепливый, с тобой можно говорить. Так вот, я расскажу, а ты слушай и на ус мотай.
Я видел, что ему нужно было излить душу, и он, носивший долгое время в себе эту ношу, хотел выговориться, почувствовав во мне человека, которому можно довериться, а я с не меньшим желанием и с большим любопытством хотел услышать его историю.
Степан налил водки себе и мне, мы выпили, закусили той же колбасой с ржаным хлебом, и зло сказал:
— Хрущ, собака, со своей кукурузой да целиной страну до ручки довёл…
Он смачно выругался, глаза его сузились и желваки заходили по скулам.
— Я работал на электровагонном заводе. Завод большой, двенадцать тыщ рабочих, представляешь?.. До поры, до времени всё шло нормально. Зарплата не то чтобы большая, но прожить было можно. У меня жена, тоже на заводе работала, нормировщицей, и сынишка шестнадцати лет. В десятый класс ходил, хотел после школы в машиностроительный техникум поступать. Учился средне, но парень был золотой.
— Был? — вырвалось у меня.
— Ты слушай, — недовольно сказал Степан. — Был. Всё было.
Он чуть помолчал и продолжал:
— До Хруща цены хоть помалу, но снижались, а тут что ни год, то всё дорожает и дорожает, а в шестьдесят втором мясо, колбаса и масло подорожало сразу на треть. Ну, ладно, может, пояса потуже затянули, да и смирились бы, но наше начальство ко всему этому вдруг снижает норму выработки, и тоже на треть… И попробуй проживи на этих деньги! Так ведь ещё и в магазинах пусто, а как что-то появляется, — очереди на полкилометра. За картошкой с ночи становились. А рабочему человеку без мяса как? А детям без молока, да масла? Ну, ладно, зло брало, проклинали «кукурузника» на чём свет стоит, но что делать, против власти не попрёшь. Как говорится, «с сильным не борись, с властью не судись». С другой стороны, из ста рублей зарплаты, за квартиру отдай двадцать, а то и двадцать пять рваных. И опять же, управленцы живут в сталинках, а рабочие в бараках. И надежды никакой, потому что