Вслед кувырком - Пол Уиткавер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И здесь чувствуется, насколько велика Пустыня: путешествующие пентады редко встречаются, маршруты проложены так, чтобы свести подобные контакты к минимуму — кроме тех случаев, когда кости указывают на желательность встреч. Конечно, как напомнила Моряна, будущее не фиксировано, и нельзя быть ни в чем уверенным; допустимо, что пути пентад, которые не должны встречаться, порой перекрещиваются, а те, кому такая встреча была назначена, на нее не попадают, и при этом конца света не происходит. Но Чеглок предпочитает оставить теологию вероятностей со всеми ее парадоксами Святым Метателям. И думает, что Моряна в этом смысле тоже права. В конце концов, все упирается в веру.
А, вот оно! Гордость и возбуждение кипят в нем при виде темно-синей полоски с его именем: Чеглок из Вафтинга, вместе с именами всех прочих. А внизу на развевающейся ленте — завтрашнее число и время отправления, сразу после полудня. Надо поспешить и приготовиться к походу, пока не закрылись лавки. И оплатить счет у Голубя. И с родителями попрощаться. Он вздыхает.
Так что? Он все-таки пойдет? Будет ли он вопреки всему стоять здесь завтра с Полярис и всей пентадой, чтобы получить карту с назначенным маршрутом и удостоиться рукопожатия улыбающегося Святого Метателя? Халцедон спросил его, не трус ли он, но Чеглок не может понять, какой образ действий заслуживает этого клейма: дезертировать или остаться. Конечно, это вариант игральной кости. И все же, протягивая руки к сумке из кожи нормала, висящей на поясе, где лежат игральные кубики, вырезанные из кости родившей его матери, он ощущает необычное для себя колебание. Решение метнуть кости принадлежит ему, но после метания решение будет принадлежать им — точнее, великому и могучему Шансу. Сейчас оба варианта возможны одинаково, у них один потенциал. Но как только кости вылетят из руки, один из этих вариантов — наложенных собственных состояний, говоря на тарабарщине теологии вероятностей, — начнет сжиматься в ничто, а второй расширяться, пока не станет полной реальностью. Об этом как-то неприятно думать, до головокружения неприятно.
В детстве, когда родители или учителя заставляли его метать кости в ситуациях, которые он по той или иной причине не хотел разрешать, Чеглок выдвинул, как все дети, Парадокс Бесконечной Регрессии: вместо того, чтобы просто бросить кости и решить, будет он делать А или Б, он настаивал, что надо бросить кости, чтобы определить, бросать ли кости для выбора между А и Б. Парадокс здесь не столько в единичной итерации, сколько в двери, которая открывалась в бесконечность подобных бросков — и каждый определял, должен ли происходить следующий, а в результате никакого результата не получалось бы.
Чеглок улыбается, вспоминая, как ломал голову над этим понятием, которое вроде бы разбивало малейшие и простейшие выборы повседневной жизни на бесконечное число выборов промежуточных, поменьше, каждый из которых определял свой способ исходного выбора — обстоятельство, которое казалось примерно столь же вероятным, сколь выпадение бесконечного числа шестерок подряд. В детстве он впадал в состояние полной растерянности от осознания того, что когда он об этом думает, нет ничего существующего, действия или мысли, что не влекло бы выбора альтернативных действий или мыслей, и не важно, мечешь ли кости физически или нет — где-то, на каком-то уровне, должна произойти аналогичная операция, чтобы выбрать из альтернатив. Казалось, это значит, что невозможно выполнить вообще любое действие или додумать до конца мысль, потому что для действия или мысли, чтобы они произошли, необходимо сперва совершить бесконечную серию маловероятных действий, причем исход каждого должен быть именно таким, как надо.
Когда выяснилось, что Сапсан и Скопа на эту головоломку ответить не могут, Чеглок пошел в маленькое казино Вафтинга и задал вопрос Святому Метателю гнездилища — древнему эйру по имени Журавль, у которого лицо и шея были так тщательно покрыты узором разрезов, что напоминали роговую кожу шахта. Но вместо того, чтобы разъяснить парадокс, Журавль пустился излагать священные тайны теологии вероятности, сообщая одиннадцатилетнему Чеглоку, что его интерес к подобным вопросам свидетельствует о призвании и что он должен подумать о пестрой рясе. На самом деле, говорил Журавль, многие мальчики его возраста и моложе слышат зов Шанса и следуют ему. Если Чеглок не уверен в этом (что вполне естественно!), почему не бросить кости, чтобы решить? С облегчением (так он сказал) вложить свою веру в приливы и отливы удачи, слиться с великим потоком Шанса, как перышко, подхваченное ветром! Испугавшись, что Журавль достанет пару костей и заставит его вопросить свое будущее здесь и сейчас — он слыхал, что Святые Метатели мало что оставляют на волю случая, когда речь идет о вербовке, и что специально благословенным костям, которые они используют в этом случае, верить не следует, — Чеглок поспешно отступил…
— Судьбу предсказать, юный паломник?
Чеглок вздрагивает на детский голос за спиной: он так погрузился в собственные мысли и воспоминания, что не услышал, как к нему подошли. Он оборачивается, раздраженный вмешательством, но резкие слова замирают на губах при виде тельпа с двумя головами. Он замирает, разинув рот.
Невообразимое существо невероятно высокого для своей расы роста, хотя и ниже Чеглока. Голый торс, перекрещенный полосами коричневой кожи, непропорционально выпирает, грязные штаны облегают худые, но мускулистые ноги. Две головы — не на одном уровне, а друг над другом, как два цветка на одном стебле. Лицо у верхней — путаница шрамов за клочковатой седой бородой и крысиное гнездо спутанных каштановых колтунов, которые даже на собаке смотрелись бы неуместно. Поперек глаз — матерчатая черная заляпанная повязка. Второе лицо красиво, но лишено выражения, короткие стриженые светлые волосы, гладко выбритые щеки и разные глаза: один — сланцево-серый с булавочным зрачком, другой — янтарный, и зрачок так расширен, что радужка осталась едва заметным кольцом.
Ухмылка, подобная еще одному шраму, перерезает верхнее изуродованное лицо.
— Заплатишь сколько захочешь, — звучит тот же пронзительный голос, исходящий из губ нижнего красивого лица. — Мицар не нищий. Он оказывает ценную услугу.
Создание мигает своими странными глазами, одной рукой тряся красную пластиковую миску, где болтается несколько жалких медных монет.
— В чем дело, мальчик? — говорит тот же голос. — Никогда не видел тельпа-всадника?
Только теперь до Чеглока доходит, что перед ним два отдельных индивида. Один — безрукий, безглазый, безногий и, кажется, безголосый тельп, одетый в грязную куртку с рукавами то ли приколотыми, то ли пришитыми к бокам, придающую своему носителю нелепый вид бородатого спеленатого младенца, — сидит, привязанный кожаной упряжью к спине другого, нормала, который, очевидно, заменяет тельпу отсутствующие конечности, глаза, даже голос… то есть является физическим продолжением этого тельпа. Чеглоку случалось видеть протезы конечностей, но не протезы тела.
— Урод он, правда? — Высокий голос свидетельствует о кастрации от рук Святых Метателей. — Он всегда народ пугает этими глазами. Один из них — антех. Угадаешь какой?
Чеглок качает головой. Он все еще пытается осознать, что это тельп назвал нормала уродом, а не наоборот.
— Ха! Правый. Который как кусок голубого льда. Но ты не бойся, хоть святой Христофор и похож на ездовую собаку, но он не кусается. И Мицар, — нормал хохочет, а тельп одновременно усмехается, оскалив безупречные зубы, — тоже.
Нормал — то есть, думает Чеглок, тельп, действующий через нормала, — еще раз встряхивает миску и добавляет:
— А если кусается, то не сильно.
Чеглоку, прижавшемуся спиной к деревянной створке ворот, дальше отступать некуда. Он неуверенно смеется над шуткой тельпа — он надеется, что это шутка, — копаясь в кармане в поисках монеты, чтобы купить себе бегство от этого психа. Но тут видит — словно звезды, мелькнувшие в промоине туч, — блеск майорских звездочек на грязной куртке тельпа.
— В-вы офицер? — мямлит он, заикаясь.
— Был когда-то. — Тельп — который, как подмечает Чеглок, называет себя и в третьем лице, Мицаром, и в первом, как будто партнерство с нормалом также смущает его, как и Чеглока, — тянет за какие-то невидимые ниточки тела, к которому присоединен физически и псионически, ставя его по стойке «смирно», кажущейся издевательством над всем военным. — А что, трудно поверить?
Чеглок краснеет, перебирая в кармане горсть монет. Он думает обо всех ветеранах, которых видел с товарами на улицах, и ему становится стыдно за себя — ну, в основном, за то, что он существует. Стыдно за все это, Шанс его побери, Содружество, если честно сказать. Что изувеченный офицер вынужден побираться на улицах столицы, это невероятный позор… а потому и он, Чеглок, и все прочие стараются так или иначе не замечать этого уродливого факта.