Чернышевский - Лев Борисович Каменев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни разу в жизни в своих отношениях с Ольгой Сократовной он не отступил от этого правила. Соблюл он и другое положение, изложенное им своей невесте. «Сердцем нельзя распоряжаться. Я не могу требовать от другого обязательств на будущее» — говорил он ей. «Я — проповедник свободы чувства. Но — по моим понятиям — проповедник свободы не должен ею пользоваться, чтобы не показалось, что он проповедует ее для собственных выгод»{32}. «А если в ее жизни явится серьезная страсть? — записал он тогда же в своем дневнике. — Что ж, я буду покинут ею, но я буду рад, если предметом этой страсти будет человек достойный. Это будет скорбью, но не оскорблением»{33}.
Ольга Сократовна осталась на всю жизнь единственной любовью Чернышевского, и в далеком Вилюйске, отделенный от нее тысячами верст и шестнадцатилетней разлукой[10], он оставался неизменно верен чувствам и понятиям, изложенным им в 1853 году своей невесте.
Считала ли Ольга Сократовна обязательной для себя ту высоту, на которую подымал ее ее муж? Книжка В. А. Пьшиной «Любовь в Жизни Чернышевского» утверждает, что нет, что она своим поведением подвергала отношение к ней Чернышевского жестоким испытаниям. Мы не знаем этого и не интересуемся этим. Если это и так, то тем ярче выступает непреклонная верность Чернышевского тем высоким принципам, которые он положил в основу своей личной жизни. Да, «с ним нельзя было шутить идеями»!
Но любовь поставила перед Чернышевским не только вопрос о личных отношениях к любимой женщине. Страстное личное чувство, захватившее Чернышевского, заставило его поставить перед собой и другой вопрос: о своей судьбе, о праве связать с ней жизнь другого человека.
Для него было уже ясно, что его путь — «дорога к Искандеру», как записал он 7 марта 1853 года, то есть путь открытой политической борьбы, политических гонений, ссылки и т. д. Он не мог и не хотел скрывать этого перед любимым человеком. Его разговор с ней 19 февраля 1853 года подводит итог его впечатлениям, вынесенным Из трехлетнего пребывания «>во глубине России», яркими красками рисует, что прибавили эти впечатления к теории, вынесенной из петербургского подполья. Это добавление — живое ощущение нарастающей крестьянской революции, конкретное представление о реальных формах, в которых она начинается. Это добавление также — в твердой решимости примкнуть к ней, связать с ней всю свою судьбу. В этот разговор следует вчитаться. Вот он по дневниковой записи Чернышевского.
«— С моей стороны было бы низостью, подлостью связывать с своей жизнью еще чью-нибудь и потому, что я не уверен в том, долго ли буду я пользоваться жизнью и свободою. У меня такой образ мыслей, что я должен с минуты на минуту ждать, что явятся жандармы, отвезут меня в Петербург и посадят меня в крепость, бог знает, на сколько времени…
— Почему же? Неужели в самом деле не можете вы перемениться?
— Я не могу отказаться от этого образа мыслей, потому что он лежит в моем характере, ожесточенном и недовольном ничем, что я вижу кругом себя. Теперь я не знаю, охладею ли я когда-нибудь в этом отношении. Во всяком случае до сих пор это направление во мне все более и более только усиливается, делается резче, холоднее, все более и более входит в мою жизнь. Итак, я жду каждую минуту появления жандармов, как благочестивый схимник каждую минуту ждет Трубы страшного суда. Кроме того, у нас будет скоро бунт, а если он будет, я буду непременно участвовать в нем.
Она почти засмеялась — ей показалось это странно и невероятно.
— Каким же это образом?
— Вы об этом мало думали или вовсе не думали?
— Вовсе не думала.
— Это непременно будет. Неудовольствие народа против правительства, налогов, чиновников, помещиков все растет. Нужно только одну искру, чтобы поджечь все это. Вместе с тем растет и число людей из образованного кружка, враждебных против настоящего порядка вещей. Готова и искра, которая должна зажечь этот пожар. Сомнение одно — когда это вспыхнет? Может быть, лет через десять, но я думаю, скорее. А если вспыхнет, я, несмотря на свою трусость, не буду в состоянии удержаться. Я приму участие.
— Вместе с Костомаровым?
— Едва ли — он слишком благороден, поэтичен; его испугает грязь, резня. Меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня… А чем кончится это? Каторгою или виселицею? Вот видите, что я не могу соединить ничьей участи со своей… Вам скучно уже слушать подобные рассуждения, а они будут продолжаться целые годы, потому что ии о чем, кроме этого, я не могу говорить»{34}.
Через Несколько дней разговор на ту же тему продолжался.
«Я не могу жениться уже по одному тому, что я не знаю, сколько времени пробуду я на свободе. Меня каждый день могут взять. Какая будет тут моя роль? У меня ничего не найдут, но подозрения против меня будут весьма сильные. Что же я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать. Но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест, и я выскажу свои мнения прямо и резко. И тогда я едва ли уже выйду из крепости. Видите, я не могу жениться»{35}.
Ольга Сократовна не испугалась. Через полтора месяца они уже были женаты и немедленно выехали из Саратова в Петербург.
Чернышевский уезжал в столицу, обогащенный живыми впечатлениями типичной крестьянской губернии, с твердо выработанными убеждениями, с ясным представлением о своей будущей роли и вероятной судьбе. В нем жило убеждение, что в его стране нарастает неизбежный революционный кризис, а перед его сознанием носился идеал, идеал социализма. «Это — восторг, какой является у меня при мысли о будущем социальном порядке, при мысли о будущем равенстве и отрадной жизни людей — спокойный, сильный, не слабеющий восторг. Это не блеск молнии; это — равно не волнующее сияние солнца. Это — не знойный июльский день в Саратове; это — вечная сладостная весна Хиоса», — записал Чернышевский на последних страницах своего саратовского дневника.
Он твердо знал, что путь к Хиосу лежит через бури гражданских войн и что иных путей туда нет.