Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7 Августа. После вчерашнего маршрута — дневка.
Вечером Лева приехал. Он еще мальчик, вполне юноша, и потому грехи его надо ему отпустить (пока).
8 Августа. Не спалось. Грызла страшная тоска, переходящая в физическую боль. В 2 ч. ночи стало чуть-чуть белеть. Напился чаю из термоса и в ½ 3-го вышел в болото. Первый свет через туман был как «невидимкою луна». На тропе Берендея Кента повела, и я увидел в тумане на черном какую-то серую бегущую птицу. Потом она остановилась, и Кента замерла. За это время стало виднее, и я узнал коростеля.
По росистой болотной траве, как по воде, я направился к тому сухому холму, где в последний раз с Ромкой поднял двух дупелей. Межевой столб, выступавший из тумана, указал мне это место. А за время перехода уже так повиднело, что стрелять стало возможным хоть на 100 шагов. Меня смущали какие-то голоса за холмом, сначала я боялся нашествия масловских охотников, потом понял, что нет, что голосов множество. Но я сейчас же забыл эти голоса, как только смущенная Кента верхом, не касаясь почти травы, повела. Тогда я заметил на востоке не с горизонта, а немного повыше бледный серпик солнца, и вокруг серпика туман был, как светлая венчальная кисея. Только самым ранним утром бывают такие чудеса, трепетная радость проникла в сердце, — вот вино Берендея: он этим полон. Кента стала. И тогда из-под холма в тумане показалась впереди голова и полчеловека, и еще голова, и весь человек, и другой, и третий и множество с косами и граблями, как с оружием. Они все увидели меня и собаку на стойке и перестали гометь: им интересно. Их все прибывает, они лезут с разных сторон, кто-то кричит: «Охотник, не убей, мать твою…»
Я не люблю стрелять и часто промахиваюсь, если даже пастухи наблюдают с холма. Что делать? Вылетает с легким, чуть слышным гульканием сразу два дупеля. Стреляю. Один падает, другой улетает в туман, и оттуда еще новая голова с другой стороны и голос: «Не убей, твою мать!» А Кента стоит по новому дупелю, и опять вылетает пара, и у меня осечка, и хорошо: с той стороны еще голова и еще крик: «Не убей, твоя мать!» Но Кента снова делает стойку. Господи, какое мученье! А солнце висит розовой лампадой и в тумане <1 нрзб.> и все, как херувимская. Вылетело еще два дупеля… Потом вся эта масса людей и тут и там ниже, куда улетели дупеля, и там дальше в еще не видимых через туман болотных низинах пришла в движение: там в низинах об этом узнать можно было только по крикам, здесь кто пошел, кто побежал. Я был и со своей замечательной собакой, и с дупелями забыт, растаял в сознании деловой массы, как ничтожная росинка тумана. Они размеряли полосы и перекликались сверху в низину и, верно, интересы их личные тут скрещивались, потому что голоса сверху были иногда с домашней тревогой, особенно женские: «Мишка, проклятый, не зевай. Алешка, не лопать, не лопать, поди в нашу сторону».
В это время вверху было уже небо, под этим голубым — белое небо тумана, под вторым небом — мое мертво-синее нерасходящегося порохового дыма. Я увидел еще признаки радуги, но тут же вокруг нее белым тоненьким столбом колышется туман, и так расходилась болотная светлая белая радуга.
Я бежал от своих дупелей через речку на Ясниковском болото. По пути Кента нашла молодого бекаса, я взял его в руки, полюбовался чудесным болотным птичьим ребеночком, пустил его, но он не полетел, побежал, некрасиво пригнувшись, но страх его через мгновение прошел, он стал очень высоким, на очень длинных ногах, задрав свой нос чуть ли не в спичку, и побежал петушком. Перемахнув через Вытравку, я очутился сразу на Ясниковском болоте, скотина еще не прошла, ни один человек еще не прошел, против солнца росистая целина кочек была, а собака сверкала металлом. Почти все взлетающие из-под стойки бекасы падают от моих выстрелов, только иногда попадало в крыло, и я, придерживая за ноги, убивал легким ударом головой о носок сапога: что-то непереносимое, непереступаемое для многих людей, легко, как-то «сквозь пальцы» пропускалось в охотничьей страсти…
Но дупелей все не было. И вот пример того, что не собака, а человек управляет: на обратном пути я заставил Кенту идти по кочкам краем сырого болота, и тут она скоро внимательно обнюхала одну кочку, еще более серьезно отнеслась к рыжей лепешке засохшего коровьего навоза и повела. У самого края жидкого болота вспорхнул дупель и тут же упал от выстрела, дым закрыл полет другого, но потом я успел рассмотреть, как он упал, широко раскрыв длинные крылья в середину болота. Присоединив к ранее убитому дупелю и десяти бекасам второго, я сосчитал: «три дупеля», кто не промахивался по дупелю на открытом месте. Но я напрасно так сосчитал. Все мои усилия найти были напрасны, я десятый раз сажень в сажень <1 нрзб.> проверил болото — дупеля не было. Решил, что Кента от усталости и жары больше не чует, и ушел. Но мне попался на пути бекас, Кента отлично причуяла, я убил его и вернулся к дупелю и еще раза три прошел, и он все-таки не нашелся. Считал невозможным такое западание птицы, но вот приходится признать…
Когда я вышел на холм, с которого было видно все болото, по которому я странствовал в тумане, мне открылась при полном солнечном свете картина, которую я никогда не видал. Все болото было покрыто разноцветными флагами, белыми, красными, голубыми, желтыми, на каждой полосе стояли шесты с бабьими платками, по которым косцы вели полосы. Может быть, у некоторых женщин были и не совсем чистые белые платки, но солнце делало их такими белыми, и фигуры издали были такими стройными, что казались живыми мраморными статуями. Косы вспыхивали на солнце, как выстрелы, когда, бывало, на войне видишь такой огонь и потом ждешь грома. А потом было целое поле телег, на которых выехали целые деревни.
Я потом вблизи проходил, мне кто-то крикнул из кустов: «Иван Устиныч!». Я подошел. «Вижу, егерь идет», — сказал мне рыжий, — и подумал: Иван Устиныч». Он осмотрел мою сетку, наполненную красной дичью, и сказал: «Зачем это ты воробьев настрелял?»
Дома после удачной охоты, перед засыпаньем, мне было виденье, какое постоянно бывает мне в глазах, если я мало пишу и много хожу. Мне привиделась стена болотных зарослей, резко оборванная ярко-зеленой отавой осоки. Стена эта была тростниковых дудок, гораздо выше обыкновенных со множеством темно-зеленых, желтых отмерших, чем-то еще перевитых. И вот из этой стены скачками выходит на отаву маленький в спичечную коробку с носом в спичку на длинных ногах дупеленок, и вслед за ним из желтой стены зарослей большой свет, только не желтый, как у Рембрандта, а серебряный, и в свете этом на коленях старец со сложенными руками на груди: он был серебряный, прекрасный, могучий и двигался вперед дивно, не переступая, на коленях вслед за маленьким болотным цыпленком…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});