На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой член Бедфордова братства, принц Губертус Фридрих Левенштейнский, выражает свое полное удовлетворение в более достойной форме; хихикать и потирать руки ему не пристало. Принц придает значение манере держать себя. У него кроткие глаза властителя и великолепно уложенный жиденький шелк волос над розовым выпуклым лбом. Его идеал — Стефан Георге, что меня искренне умиляет, но и раздражает, ибо досадно, когда наивный энтузиазм безоглядно продолжает любить там, где собственное чувство (разве оно не было любовью?) давно стало таким мучительно противоречивым. В романтически-консервативном, подчеркнуто немецком воспитании принца было вообще предостаточно неприятных черт, которые позднее, во время войны, провоцирующе выявятся. А вот году в 1940-м между нами дойдет и до разрыва; первое время мы еще работали вместе, даже довольно плодотворно. Губертус целеустремлен, вынослив, ловок и распорядителен, благодаря своему прекрасному титулу и своей грациозно-имперской личности обладает влиятельными связями. Как основатель и генеральный директор Американской ассоциации за свободу немецкой культуры — организации, способствовавшей развитию свободного немецкого духа, под патронатом выдающихся американцев, — он занимал внутри эмигрантской иерархии значительное положение. В разнообразной деятельности этой группы участвуют фактически почти все, кто имеет ранг и имя в наших кругах. А их много! И становится все больше…
Список членов ассоциации постоянно растет; круг лиц, описываемых нами в «Бегстве в жизнь», постоянно расширяется: из Австрии должно прийти новое пополнение, новые жертвы, новые беженцы… Немецкие войска маршируют на Вену. Шушниг капитулирует. Упругий, могущественный третий рейх с веселой жадностью заглатывает дряхлое, усталое маленькое соседнее государство. Триумфатором возвращается Гитлер в страну, из которой некогда был выдворен как паршивый негодник. Разве не так это должно было произойти? Массовые аресты, самоубийства, казни, оргия погрома, пронзительный шум пропагандистской лжи, крики пытаемых, ликование (да, садистски исцарапанная, опьяненная Геббельсовой болтовней и кровавым смрадом чернь в преступнейшей тупости торжествует!), даже еще пассивная реакция «мира», трусливая летаргия западных демократов — все относится сюда, наваждение в целом протекает планомерно. Несмотря на это, событие остается каким-то невероятным.
Разве мы не знали, что Австрия падет? И все-таки теперь как обухом по голове! Очень похожа наша реакция, когда умирает дорогой человек после продолжительной агонии от той именно болезни, совершенно неизлечимый характер которой нам уже давно был известен. В нашу скорбь примешивается какой-то ужас, чувство вины. Когда мы говорим: «Он умирает!», то все же не верим, что он действительно умрет. Напротив, тайный смысл нашего пророчества — задержать «неизбежное». Мы говорим: «Это происходит», — с тем чтобы этого не произошло. В глубине души мы полагались на то, что Бог опровергнет наш пессимизм, доведет наше Кассандрово изречение ad absurdum[216]. Оказаться правым там, где хотел ошибиться, какой удар.
В судовой газете французского парохода «Иль-де-Франс» (опять-таки по пути в вулканически заминированный Старый Свет) я читаю об ужасном паломничестве, которое австрийскому бундесканцлеру пришлось предпринять в Берхтесгаден{270}. Я был ошеломлен. Как, то невероятное, которое в целях сдерживания называли «неизбежным», должно стать событием? Судьба действует всерьез, ловит нас на слове, подтверждает наше предчувствие? Абсурд! Невозможно! Нет, этого не может быть…
Это может быть. Это случилось в ночь с 10 на 11 марта 1938 года. На нашем столе в «Кафе де флор» — кипы газет. Ужасающую весть я обсуждаю с английскими друзьями: это мой дорогой, темпераментный Брайен Говард, Нэнси Кьюнард (эксцентричная, в обывательском смысле почти одиозная наследница знаменитой Кьюнард Лайн), молодой романист и критик Джеймс Стерн (тесно связанный с кругом Ишервуд — Оден— Спендер), рассудительная и сердечная Сибилла Бедфорд, бывшая Сибилла фон Шенебек (немецкого происхождения, но с годами совершенно «англизировавшаяся»), и другие. Брайен трепещет, лихорадочно возбужденный. Он знает Германию, жил в Австрии; он ненавидит Гитлера — в отличие от большинства своих соотечественников, которые либо вообще ничего не знают о национал-социализме, либо воспринимают его как bulwark against Communism[217]. Даже радикалы типа Нэнси Кьюнард, кажется, едва ли осознают «немецкую опасность». Нэнси интересуется проблемой американских негров, это ее хобби, ее специализация. О чем она думает теперь? О трущобах Гарлема? О суде Линча в «глубинке Юга» США? Во всяком случае, не о Вене. Ее равнодушие действует Брайену на нервы. «Now, really, — набрасывается он на нее. — It makes me rather impatient, my dear, to watch you eat this horrible Welsh Rarebit, while our friends in Vienna…»[218] И вдруг очень тихо, подавшись вперед и с торжественно застывшим выражением лица, потрясенный, подавленный внезапным открытием: «This means war, my dear!»[219]
Война? Еще нет! Мистер Чемберлен, месье Бонне, Английский банк, господа с Уолл-стрит, миллионеры Франции, Ватикан, Генри Форд, леди Астор, «Таймс оф Лондон», «оксфордское движение», близорукие пацифисты и реакционные интриганы — все желали мира с гитлеровским рейхом. Мир хочет мира.
Мир? Уже нет! В Испании воюют. Пролог ли или первый акт — это начало. Incipit tragoedia [220].
Мы с Эрикой едем в Испанию, не партизанами, а наблюдателями и корреспондентами. Первый контакт с реальностью современной войны! Вымершие деревни; проезжие дороги, забитые беженцами и танками, закамуфлированный лимузин офицера генерального штаба, убитая лошадь на обочине — лопнувшее брюхо, застывшие глаза жутко оживлены от кишащих паразитов; импровизированная ставка — хлев с телефоном, картой страны, биноклем, кофеваркой, окурками сигарет; голодные дети, гневные старые крестьяне, прожекторы; световые сигналы, затемненный вокзал, черный бульвар, ночной авианалет (технически еще несовершенный, но многообещающий), трескотня пулеметов, радиопрограмма с победными сводками и бодрой маршевой музыкой, яркие плакаты на обугленной стене — все это станет для нас в течение последующих лет привычными буднями, теперь же мы переживали это впервые.
Мы видим Барселону, позиции на Эбро, Валенсию. Мы видим Мадрид — уже почти легендарный символ сопротивления. Мадрид голодает. Мадрид кровоточит. Мадрид — почти два года осажденная крепость — кажется одновременно мрачным и просветленным в непреклонном величии своего героизма. Мадрид не поддавался. NO PASARAN![221] Девиз лоялистов стал категорическим императивом всего населения города. NO PASARAN! Досюда и не далее! Враг близок, буквально у ворот; штаб в университетском городке, на окраине столицы, остается удобнейшей целью для артиллерии мятежного генерала. Уже два года Франко, наемник Гитлера и Муссолини, приказывает своим арабо-итальяно-немецким наемникам: «Мадрид должен пасть!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});