Цвет жизни - Джоди Пиколт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анестезиолог смотрит на монитор.
– Прекратите массаж! – кричит он, и я поднимаю руки, как будто меня поймали за совершением преступления.
Мы все смотрим на экран, частота сердцебиения – 80.
– Массаж ничего не дает, – говорит он, и я сильнее надавливаю на грудную клетку.
Ошибиться здесь очень легко. Под маленьким детским животом нет брюшных мышц, которые защитили бы внутренние органы; достаточно надавить слишком сильно или хоть немного сместиться с центра, и можно разорвать печень младенца.
– Ребенок не розовеет, – говорит Мэри. – Кислород вообще включен?
– Может кто-то проверить газ в крови? – спрашивает анестезиолог, и его вопрос смешивается с вопросом Мэри над телом ребенка.
Медсестра из отделения интенсивной терапии прикасается к паху ребенка, ищет пульс, пытается проткнуть бедренную артерию, чтобы взять образец крови и проверить на ацидоз. Курьер, еще один член кодовой команды, бежит с пузырьком в лабораторию. Но когда мы получим результаты, а это случится не раньше чем через полчаса, они уже не будут иметь никакого значения. К тому времени ребенок снова начнет дышать.
Или не начнет.
– Проклятье, почему до сих пор нет линии?
– Хотите попробовать? – говорит медсестра из отделения интенсивной терапии. – Пожалуйста.
– Прекратить массаж! – приказывает анестезиолог, и я подчиняюсь.
Монитор показывает частоту сердечных сокращений – 90.
– Дайте атропин.
Шприц передается врачу, тот снимает с него колпачок, потом снимает мешок Амбу и впрыскивает лекарство в легкие ребенка через трубку. Затем начинает качать мешок, проталкивая кислород и атропин через бронхи, слизистые оболочки.
В разгар кризиса время становится вязким. Ты плывешь через него так медленно, что уже не понимаешь, живешь или переживаешь заново каждый жуткий миг. Ты видишь, как твои руки сами по себе выполняют работу, оказывают помощь, как будто они не принадлежат тебе. Ты слышишь, как голоса поднимаются вверх, на пик паники, и все это превращается в единую оглушительную какофонию.
– Может, вставить катетер в пупок? – предлагает медсестра из отделения интенсивной терапии.
– Слишком много времени прошло после рождения, – отвечает Мэри.
Положение стремительно ухудшается. Я инстинктивно начинаю жать сильнее.
– Слишком резко, – говорит мне анестезиолог. – Полегче.
Но ритм моих движений меняет не его замечание. Бриттани Бауэр вбежала в отделение и воет. Она рвется к ребенку, но ее удерживает медсестра, ведущая записи. Ее муж – неподвижный, ошеломленный – смотрит, как мои пальцы жмут на грудь его сына.
– Что с ним происходит? – кричит Бриттани.
Не знаю, кто впустил их сюда. Впрочем, все равно не пустить их было некому. С прошлого вечера в блоке родов и родоразрешения не хватает рук, а те, кто есть, страшно устали. Корин все еще находится в операционной с пациенткой, которой делают кесарево сечение, а Мэри здесь, со мной. Бауэры, вероятно, услышали экстренные вызовы. Они могли видеть, как весь медицинский персонал ринулся в отделение для новорожденных, где их ребенок спит после анестезии от рутинной процедуры.
Я бы на их месте сделала то же самое.
Дверь распахивается, и доктор Аткинс, педиатр, проталкивается к коляске с младенцем.
– Что происходит?
Ответа нет, и я понимаю, что отвечать должна я.
– Я была тут с ребенком, – говорю я, произнося слоги в такт с нажимами на грудь младенца, которые продолжаю делать. – Он посерел, дыхание прекратилось. Мы его стимулировали, но дыхание не возобновилось, поэтому мы начали делать искусственное дыхание.
– Сколько уже прошло? – спрашивает доктор Аткинс.
– Пятнадцать минут.
– Хорошо. Рут, пожалуйста, остановитесь на секунду… – Доктор Аткинс смотрит на кардиомонитор, который показывает уже 40.
– Надгробия, – бормочет Мэри.
Термин «надгробия» мы употребляем для обозначения широких комплексов QRS на кардиограмме – правая сторона сердца слишком медленно реагирует на левую сторону сердца, нет сердечного выброса.
Нет надежды.
Через несколько секунд сердце останавливается полностью.
– Я сообщу, – говорит доктор Аткинс. Она делает глубокий вдох – сообщать о таком всегда непросто, тем более когда речь идет о новорожденном, – снимает с трубки мешок Амбу и бросает его в мусорный контейнер. – Время?
Все смотрят на часы.
– Нет! – выдыхает Бриттани, падая на колени. – Пожалуйста, не останавливайтесь! Пожалуйста, не сдавайтесь!
– Мне очень жаль, миссис Бауэр, – говорит педиатр, – но мы ничего не можем сделать для вашего сына. Его больше нет.
Терк отходит от жены и достает Амбу из контейнера. Оттолкнув анестезиолога, он пытается снова нацепить мешок на дыхательную трубку Дэвиса.
– Покажите, как это делается, – просит он. – Я сам буду. Нельзя его вот так бросать.
– Пожалуйста…
– Я смогу заставить его дышать. Я знаю, что смогу…
Доктор Аткинс кладет руку ему на плечо.
– Вы не сможете вернуть Дэвиса. Это невозможно, – говорит она.
Терк закрывает лицо ладонями и начинает плакать.
– Время? – повторяет доктор Аткинс.
Для внесения в протокол смерти необходимо, чтобы все присутствующие согласились относительно того, в какое время она наступила.
– Десять ноль четыре, – говорит Мэри, и мы все мрачным хором соглашаемся: «Подтверждаю».
Я отступаю на шаг, глядя на свои руки. Мои пальцы сводит судорогой от долгого массажа. Сердце болит.
Мэри измеряет температуру тела ребенка: всего 95. Терк уже находится рядом с женой, поддерживает ее, чтобы не упала. Их лица пусты и неподвижны от нежелания поверить в случившееся. Доктор Аткинс мягко говорит с ними, пытается объяснить невозможное.
Входит Корин.
– Рут? Что случилось, черт возьми?
Мэри плотно оборачивает Дэвиса пеленкой и натягивает ему на голову маленькую вязаную шапочку. Единственное свидетельство его мучений – тонкая трубка, торчащая, как соломинка, из пухлых губ. Она бережно берет ребенка на руки, словно нежность по-прежнему имеет какое-то значение, и передает его матери.
– Извини, – говорю я Корин, хотя на самом деле, может быть, хочу сказать «прости меня».
Я проталкиваюсь мимо нее, обхожу стороной скорбящих родителей с мертвым ребенком и едва успеваю добежать до уборной, как меня выворачивает наизнанку. Я прижимаюсь лбом к холодной фарфоровой губе унитаза и закрываю глаза, но даже тогда я все еще чувствую это, чувствую, как подается под моими пальцами хрупкая грудная клетка, слышу гудение его крови в своих ушах, ощущаю горечь правды на языке: если бы я не колебалась, ребенок мог бы выжить.
Однажды у меня была пациентка, девочка-подросток, у которой ребенок родился мертвым из-за отслоения плаценты третьего класса. Плацента отслоилась от поверхности матки, и ребенок не получал кислород. Кровотечение было настолько обильным, что вместе с новорожденным мы чуть не потеряли мать. Ребенка отправили в наш морг для вскрытия, что в Коннектикуте является стандартной процедурой при смерти новорожденного. Через двенадцать часов из Огайо приехала бабушка девушки. Она хотела подержать правнука хотя бы раз.
Я спустилась в морг, где мертвые младенцы хранятся в обычном холодильнике «Амана», сложенные на полках в крошечных мешочках. Я взяла ребенка, достала его из мешка и минуту смотрела на его прекрасное личико с идеальными чертами. Он был похож на куклу. Казалось, что он спит.
Я просто не могла найти в себе силы вручить этой женщине холодного, как лед, ребенка, поэтому убрала его снова и пошла в отделение неотложной помощи за нагретыми пеленками. В морге я запеленала ребенка в несколько слоев, чтобы его кожа казалась теплее. Я взяла одну из вязаных шапочек, которые мы обычно надеваем на новорожденных, и прикрыла его макушку в пятнах запекшейся крови.
У нас такая политика: если новорожденный умирает, мы никогда не забираем его у матери. Если скорбящая женщина хочет держать своего ребенка двадцать четыре часа, хочет спать, прижимая его к сердцу, расчесывать ему волосы, купать его, переживать все те минуты близости со своим ребенком, которых она лишилась, мы позволяем ей это. Мы ждем, когда мать будет готова отпустить его.
Эта бабушка… она держала своего правнука весь день. Потом положила младенца мне на руки. Я накинула на плечо полотенце, как будто убаюкивала его, вошла в лифт и спустилась в подвальный этаж больницы, где располагается наш морг.
Вы можете подумать, что в подобных случаях тяжелее всего пережить, когда мать отдает тебе своего ребенка, но это не так. Потому что в тот миг для нее это все еще ребенок. Тяжелее всего снимать маленькую вязаную шапочку, одеяльце, пеленку. Застегивать змейку на мешке с крошечным тельцем. Закрывать дверь холодильника.
Через час я нахожусь в комнате для персонала и вынимаю куртку из шкафчика, когда Мэри просовывает голову в дверь.