Маленькая жизнь - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зябко уже, – наконец говорит Гарольд, и это правда, он через штаны чувствует, до чего камень холодный, – нам с тобой уже домой надо.
– Хорошо, – сглатывает он, встает и хватает ртом воздух, потому что боль раскаленным колом вонзается ему в ноги, но Гарольд ничего не замечает.
Они делают по лесу каких-нибудь тридцать шагов, и тут он останавливает Гарольда.
– Гарольд, – говорит он, – мне нужно… мне нужно…
Но договорить у него не получается.
– Джуд, – говорит Гарольд, и он видит, как тот встревожен.
Он перекидывает его левую руку через шею, берет его за руку.
– Навались на меня всем телом, – говорит Гарольд, другой рукой обхватывая его за пояс, и он кивает. – Готов?
Он кивает снова.
Им удается сделать еще двадцать шагов – очень медленных шагов, ногами он загребает лесную грязь, – но потом двигаться он больше просто не может.
– Не могу, Гарольд, – говорит он, еле ворочая языком, до того боль острая, такой боли он не испытывал уже очень давно. Так сильно у него болели ноги, ступни и спина, когда он лежал в филадельфийской больнице, и он отпускает Гарольда и падает на землю.
– Господи, Джуд. – Гарольд склоняется над ним, помогает ему сесть, прислониться к дереву, а он думает, до чего же он тупой, до чего себялюбивый. Гарольду семьдесят два. Нельзя просить семидесятидвухлетнего мужчину, даже если этот мужчина в превосходной форме, о помощи, которая требует физических усилий. Он не может открыть глаза, потому что мир описывает вокруг него круги, но слышит, как Гарольд вытаскивает телефон, как пытается дозвониться Виллему, но лес густой, связь плохая, и Гарольд чертыхается.
– Джуд, – слышит он голос Гарольда, только голос этот очень слабый. – Мне придется сбегать домой за креслом. Прости. Я скоро вернусь.
Он еле заметно кивает и чувствует, как Гарольд застегивает на нем пальто на все пуговицы, засовывает его руки в карманы, обертывает чем-то его ноги, – он понимает, что Гарольд снял с себя пальто.
– Я скоро, – повторяет Гарольд. – Я скоро.
Он слышит, как Гарольд убегает, как хрустят и шуршат у него под ногами ветки и листья.
Он поворачивает голову набок, земля под ним опасно накреняется, и он выблевывает, выкашливает все, что сегодня съел, чувствуя, как все это ползет у него по губам, свисает со щеки. Тут ему становится немного полегче, и он снова приваливается к дереву. Он вспоминает тот лес, через который убегал из приюта, вспоминает, как надеялся, что деревья его защитят, и теперь он снова на это надеется. Он вытаскивает руку из кармана, нашаривает трость и сжимает ее что есть сил. Под закрытыми веками яркие стеклярусные капли света разлетаются как конфетти, растекаются масляными разводами. Он сосредотачивается на звуках дыхания, затем – на ногах, представляя их огромными, суковатыми дубинами, куда вкручены десятки длинных металлических болтов, каждый в большой палец толщиной. Он представляет, как выкручивает эти болты, как каждый медленно вывинчивается из него и с оглушительным звоном падает на цементный пол. Его снова рвет. Он очень замерз. Он чувствует спазмы дрожи.
И тут он слышит, что кто-то бежит к нему, и по запаху – по любимому сандаловому запаху – понимает, что это Виллем, еще даже до того, как слышит его голос. Виллем хватает его, поднимает, и все вокруг снова кренится, и он боится, что его снова вырвет, но этого не происходит, и он обхватывает Виллема за шею правой рукой, утыкается перемазанным в рвоте лицом ему в плечо и позволяет Виллему себя нести. Он слышит, как Виллем пыхтит – он, конечно, весит меньше Виллема, но они одного роста, и он понимает, до чего неудобно, наверное, его тащить, вместе с этой его клюкой – он так и сжимает в ее руке, она задевает бедро Виллема, его ноги, болтаясь, бьет Виллема по ребрам, – и поэтому он рад, когда чувствует, как его сажают в кресло, когда слышит над головой голоса Виллема и Гарольда.
Он наклоняется, утыкается лбом в колени, коляску выталкивают из леса, вкатывают по холму в дом, а дома его перекладывают на кровать. Кто-то снимает с него ботинки, и он кричит, и перед ним извиняются, кто-то вытирает ему лицо, кто-то сует ему в руки грелку, кто-то укутывает ноги одеялами. Он слышит сердитый голос Виллема:
– Какого хера ты согласился? Знал ведь, что у него сил на это нет ни хера!
И жалкий, виноватый голос Гарольда:
– Знаю, Виллем. Я так об этом жалею. Это идиотизм. Но ему так хотелось пойти.
Он пытается что-то сказать в защиту Гарольда, сказать Виллему, что это он во всем виноват, что это он заставил Гарольда с ним пойти, но у него не получается.
– Открой рот, – говорит Виллем, и он чувствует на языке горький металлический вкус таблетки.
Чувствует, как к губам прижимают стакан воды.
– Глотай, – говорит Виллем, и вскоре после этого мир перестает существовать.
Когда он приходит в себя, то видит Виллема, который сидит на кровати и глядит на него.
– Прости, пожалуйста, – шепчет он, но Виллем молчит.
Он протягивает руку, касается волос Виллема.
– Виллем, – говорит он, – Гарольд ни в чем не виноват. Я вынудил его пойти.
Виллем фыркает.
– Ну это ясно, – отвечает он, – но все равно ему не стоило соглашаться.
Они долго молчат, и он думает о том, что нужно сказать, о чем он думает всегда, но так пока и не облек в слова.
– Я знаю, тебе это покажется нелогичным, – говорит он Виллему, который взглядывает на него, – но даже по прошествии стольких лет у меня все равно не получается считать себя инвалидом. Ну то есть… я знаю, что я инвалид. Я знаю. Я был инвалидом в два раза дольше, чем им не был. Ты знал меня только таким, только человеком, который… который не может без посторонней помощи. Но я-то помню, как мог пойти куда захочу, помню, как мог бегать. Наверное, каждый человек, становясь инвалидом, думает, что его как будто обокрали. Но мне, наверное, всегда казалось, что… что если я объявлю себя инвалидом, значит, доктор Трейлор победил, значит, я позволил ему распорядиться моей жизнью. Поэтому я и притворяюсь, что я не инвалид, притворяюсь тем, кем был до встречи с ним. Я понимаю, что это нелогично, что это непрактично. Но, главное, мне очень стыдно, потому что… потому что я знаю, какой это эгоизм. Знаю, что это мое притворство сказывается на тебе. И я… больше не буду.
Он глубоко вздыхает, закрывает и открывает глаза.
– Я инвалид, – говорит он. – Я калека.
Глупость, конечно – ведь ему уже сорок семь, у него ушло тридцать два года на то, чтобы самому себе в этом признаться, – но он чувствует, что вот-вот расплачется.
– Ох, Джуд, – произносит Виллем и прижимает его к себе, – я знаю, что тебе стыдно. Знаю, как это все тяжело. Я понимаю, почему ты никогда не хотел этого признавать. Я просто волнуюсь за тебя, мне иногда кажется, будто я больше твоего хочу, чтобы ты жил.
Он ежится, услышав это.
– Нет, Виллем, – говорит он. – Ну то есть… может, когда-то так оно и было. Но не теперь.
– Так докажи мне это, – помолчав, говорит Виллем.
– Докажу, – говорит он.
Январь, февраль. Дел невпроворот, давно такого не было. Виллем репетирует пьесу. Март: открываются две новых раны, обе на правой ноге. Боль теперь лютая, теперь с кресла он встает, только чтобы принять душ, сходить в туалет, одеться или раздеться. Боль в ногах не отпускает его уже больше года. Но все равно каждое утро он, просыпаясь, спускает ноги на пол, и, пусть на секунду, но его охватывает надежда. Быть может, сегодня ему станет получше. Может, сегодня боль отступит. Не становится, не отступает. Но он все равно надеется. Апрель: у него день рождения. Премьера пьесы. Май: снова испарина по ночам, снова лихорадка, дрожь, озноб, горячка. Он снова возвращается в отель «Контрактор». Возвращается и катетер, на этот раз его ставят с левой стороны груди. Впрочем, есть и что-то новое, новая на этот раз инфекция, и теперь капельница с антибиотиками нужна ему каждые восемь часов, а не каждые двадцать четыре. Возвращается Патриция, теперь по два раза на дню: в шесть утра на Грин-стрит, в два часа дня – в «Розен Притчард», в десять вечера на Грин-стрит приходит уже ночная сестра, Ясмин. Впервые за все время их дружбы он всего один раз выбирается в театр на пьесу, где играет Виллем, его день разрезан на части, строго подчинен лечению, и пойти во второй раз он уже просто не может. Впервые с тех самых пор, как больше года назад началось это лечение, он чувствует, как скатывается в отчаяние, чувствует, что сдается. Приходится напоминать себе, что ему нужно доказать Виллему, что он хочет жить, когда на самом-то деле ему больше всего хочется, чтобы это все прекратилось. И дело не в депрессии, дело в усталости. Однажды после осмотра Энди как-то странно на него глядит и спрашивает, понимает ли он, что уже месяц себя не резал, и он задумывается. Энди прав. Он слишком устал, слишком много всего навалилось, чтоб еще и об этом думать.
– Что ж, – говорит Энди, – я рад. Но мне жаль, что только это тебя и остановило, Джуд.