Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успешно преодолев вызванные головокружением рвотные позывы, волнами распространявшиеся по телу от головы до живота, и сумев почти восстановить нормальное дыхание, а также вновь заставив двигаться ноги, из которых, как мне показалось, разом отхлынула вся кровь, я двигаюсь вперед на несколько шагов, чтобы приблизиться к моему призраку, но иду не прямо, а наискосок, чтобы подойти к незнакомцу сзади, пока что еще питая неясную, безотчетную надежду на то, что сей мираж вот-вот рассеется, исчезнет, так как это не что иное, как плод галлюцинации, явившейся следствием пустого желудка или воздействия лучей палящего солнца. Увы, ничего подобного не происходит. И, оказавшись к своему двойнику ближе, я констатирую, что моя ежедневная газета, которую держат на уровне плеч две вытянутые вперед руки, и в самом деле „Глоб“, раскрытая на двойной странице, где освещаются преступления на сексуальной почве или другие происшествия, представляющие интерес подобного рода.
В самом центре левой страницы на превосходной фотографии в натуральную величину запечатлена изящная женская туфелька, небрежно брошенная на песок, элегантная, явно более подходящая для бального зала, чем для пляжа, туфелька, чья треугольная союзка вся усыпана сверкающими на солнце металлическими блестками. Нежная мягкая светлая кожа подкладки, которой туфелька отделана изнутри, под каблучком и на так называемом геленке (то есть на подъеме), вся покрыта какими-то темными пятнами, вполне возможно, что и пятнами недавно пролитой крови. Несколько капель этой жидкости брызнули на песок, и в нижнем правом углу на светлом фоне тоже виднеется темное пятно, образовавшееся в том месте, где жидкость была тотчас всосана сухим песком. Клише, разумеется, не цветное, а черно-белое. Я не очень понимаю, вернее, совсем не понимаю, почему эта фотография, сама по себе вроде бы ничем не примечательная, повергла меня в такое изумление, так сильно потрясла меня. Даже не заглянув в мой собственный экземпляр газеты, который я еще не успел раскрыть, я добрел до отеля „Лютеция“ в каком-то странном состоянии полуоторопи-полуотупения, двигаясь как лунатик.
Но, быть может, самое ужасное ожидало меня на следующий день. На протяжении прошедших двадцати четырех часов я столь упорно мысленно возвращался к этой необъяснимой и не поддающейся осмыслению встрече, я столь усиленно думал о ней, передо мной вновь и вновь вставал невозмутимый и безмятежный персонаж, позаимствовавший у меня не только „мою территорию“, то есть место, мой внешний вид и мои привычки, что, когда я, преисполненный каких-то непреодолимых дурных предчувствий, все же отважился ступить на террасу кафе „Максимилиан“ и тотчас же заметил, что место мое свободно, то не чувство облегчения охватило меня, нет, напротив, иной, новый страх, еще более губительный, пронзил мой мозг, словно сталь копья: „Как, меня там нет?.. Что происходит? Я ведь уже должен был бы прийти“.
Этот незатейливый, неистребимый ужас ощущения того, что я в некотором роде исчез из самого себя, пропал без вести, не отпускал меня впоследствии в течение многих дней. Вне всякого сомнения, этот подспудный страх уже никогда не переставал преследовать меня. И сегодня я задаюсь вопросом, не является ли как бы отсутствующий, обезличенный центр повествования, то самое „ничто, которому грозит опасность“, что занимает центральное место в „Ревности“, и которого критики условно называют „мужем“, лишенным внешности и голоса, а Морис Бланшо называл „чистым, безупречным, настоящим анонимным лицом“, так вот, не является ли „он“ некой смутной, отделенной реминисценцией (или катарсическим наглядным изображением, то есть дающим разрядку, снимающим комплексы изображением) этого глубокого, основополагающего опыта дезертирства через внутренний мир перед лицом врага, окружившего то место, где я нахожусь, опыта, само собой разумеется, гораздо более мучительного в моральном плане, чем тот опыт, что я приобрел в результате непредвиденных, случайных любовных похождений и переживаний на Антилах.
Когда в тот вечер я вернулся в отель и ожидал около стойки отдела обслуживания гостей, чтобы портье выдал мне ключ от моего номера, у меня перед глазами совершенно случайно оказалась черная тетрадь регистрации постояльцев отеля, и, хотя она и лежала ко мне вверх ногами, прочесть, что там написано, было вполне возможно. Тетрадь была открыта на той странице, где делались последние записи, быть может, для того, чтобы сделать в ней какую-то дополнительную или контрольную запись. Первым прибывшим днем раньше был некий господин Анри Робен. Эти французские имя и фамилия (достаточно заурядные, что правда, то правда) стояли в самом начале страницы, под датой, напечатанной штемпелем (точно через неделю после дня моего приезда), но они поразили меня, и изумление мое было столь острым потому, что сочетание этого имени и этой фамилии воскресили в моей памяти воспоминания, впрочем, никогда не покидавшие меня: все дело заключалось в том, что такое же имя и такую же фамилию носил когда-то в стародавние времена один мой фронтовой товарищ, унтер-офицер срочной службы, невзначай, случайно спасший мне жизнь в ноябре 1914 года где-то около Перт-лез-Юрль. Так как сей храбрец умер потом при обстоятельствах, овеявших его имя славой, то я в его честь „позаимствовал“, так сказать, его вакантную личность, и именно эти данные фигурировали в моем паспорте, точно так же, как и на моем заказе на бронирование места в отеле „Лютеция“, разумеется.
Когда этот третий роман, то есть та самая „Ревность“, вышел в свет в 1957 году, неустойчивое финансовое положение „Минюи“ по-настоящему еще не поправилось. Жером искал компаньона, который принес бы в его издательский дом новые деньги, без сомнения, в форме увеличения основного капитала. Незадолго до того я даже полагал, что сам нашел молодого человека, который, вполне возможно, и мог бы стать такой фигурой. Звали его Ворм-сер, он казался мне умным, симпатичным и преисполненным всяческих благих намерений относительно литературы, к тому же он был богат. Но дело так и не сладилось, не пришло, как говорится, к счастливому концу по не зависящим от меня и не касавшимся меня причинам, да, кстати, и сама идея найти компаньона была не слишком удачной, вернее, была совсем неудачной, потому что я плохо себе представляю, чтобы Жером Линдон поделился бы своей властью с кем бы то ни было в деле, столь дорогом его сердцу, пылкому, обуреваемому страстями и в каком-то смысле даже ревнивому.