Другая музыка нужна - Антал Гидаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорват Махонький, что с вами? — спросил прапорщик, когда Пишта явился к нему в город.
— Ничего… Это так только.
— А все-таки?
— Не хочу я больше в город приходить!
— Почему?
— Рельсы тут… Железная дорога…
Прапорщик долго смотрел на парня, потом сделал вид, будто ищет что-то на столе.
— Да что вы! — сказал он. — И как раз сейчас? Ведь я не раз уже говорил вам, что скоро другая революция будет… Кончится плен…
Но вдруг он замолк, почувствовав, что слова эти теперь ни к чему. И только промолвил ласково:
— Ну, ну, Хорват Махонький! Держитесь, сынок, только это и поможет!
Парень, опустив голову, упрямо молчал.
— Ну что ж… — сказал прапорщик.
С той поры Хорват перестал ходить в город, все сидел в лагере. На душе, правда, не стало легче: парень молчал или задумчиво улыбался. Раньше, бывало, он за один день делал больше движений, чем сейчас за целую неделю.
Снег, снег и снег… Он засыпал уже всю землю…
Но вот после Октября ворота лагеря отворились. Пришли люди с красными звездами на шапках и именем власти Советов объявили, что с этого дня пленные свободны, что они равноправные граждане. «Можете идти, куда хотите», — сказал один из пришедших. «Можно и в Красную гвардию пойти», — добавил другой. «Каждый пусть решает сам», — заключил третий.
Пишта Хорват отправился в Томск на поиски прапорщика и нашел его в губкоме партии, где он теперь работал.
В кабинете горела тусклая электрическая лампочка, под нею плавали клубы дыма. Прапорщик, уже в штатском, стоял за письменным столом, перед которым расхаживали люди, говорили наперебой, иногда по трое сразу, да так громко, словно бранились. (На самом деле русские просто спорили о том, будет ли в Германии революция, когда и какая, и разразится ли революция в Австро-Венгрии.) Все новые и новые облака дыма подплывали к тусклой обнаженной лампочке. Прапорщик жадно курил, внимательно прислушиваясь к каждому слову, каждому замечанию, потом и сам вступал в спор, и тогда клубы дыма начинали энергичнее двигаться от его рокочущего голоса.
Прапорщик заметил Пишту Хорвата и мгновенной улыбкой дал понять, что рад ему; кивком головы предложил сесть и подождать.
Наконец все направились к дверям. Облака дыма потянулись за уходящими людьми, словно надеясь узнать, что же все-таки будет в Германии.
Дверь затворилась.
— Ну что, сынок, что, Хорват Махонький?
— Товарищ Кун, — сказал Пишта Хорват, да так хмуро, как умеют говорить только очень веселые люди. — Я поеду домой.
— Куда?
— Как куда? В Венгрию…
— А здесь плохо разве? — спросил прапорщик.
— В том-то и дело, что хорошо.
— Не понимаю вас…
Пишта молчал.
— Что ж, дело хозяйское, вы — вольная птица. Но подумайте хорошенько… До Венгрии — семь тысяч километров. Да и война еще не кончилась… Фронт… Как вы перейдете?
— Это уж будьте спокойны.
— Дома вас опять в солдаты заберут. На итальянский фронт погонят либо на французский…
— И тут будьте спокойны…
— Ладно, — ответил прапорщик, пожав плечами, которые в штатской одежде казались еще шире. — Дорога долгая и трудная. Сами знаете, какие дела творятся даже здесь, в России.
— Доберусь.
— Жаль, что уезжаете… Подождали бы малость, вместе бы поехали…
— Не терзайте мою душу, товарищ Кун!
Прапорщик смотрел на парня, и в глазах его вспыхнуло такое пламя — оно будто таилось до сих пор под золой, — какое бывает только у очень страстных людей, людей, умеющих очень любить и яростно действовать.
— Погодите, сынок! — Он вытащил бумажник и вынул из него деньги. — Вот вам на дорогу. И документы раздобуду вам. Можете прийти за ними после обеда. — И он ласково добавил: — Эх вы, Хорват Махонький!..
Пишта всего этого не ожидал. Он думал, что прапорщик рассердится, выругает, и приготовился к этому. А получилось совсем иначе.
— Товарищ Кун, я вернусь назад.
Прапорщик сидел уже за письменным столом, углубившись в чтение каких-то бумаг. Не поднимая глаз, он тихо спросил:
— Думаете, вам и это удастся?
— Удастся.
Пишта сказал это так решительно, что спорить с ним было бессмысленно.
По-прежнему не поднимая головы от бумаг, прапорщик заметил:
— Вот вам мой совет. Если дома, паче чаяния, спросят про меня, скажите, что не знакомы со мной.
— Выходит, я должен отречься от вас, как Петр от назареянина?
— Сынок, не надо быть ослом, — бросил прапорщик. — Будет уж вам с этим назареянином.
— Товарищ Кун!.. — чуть не простонал Пишта Хорват.
— Послушайте, — тихо промолвил прапорщик. — Могу я попросить вас об одном одолжении?
Парень радостно ответил:
— Конечно!.. О чем угодно… с удовольствием…
— Послушайте. Если вы в самом деле попадете домой и если вас не затруднит, съездите в Коложвар… Адрес я вам запишу… Навестите жену и дочку. — Голос у него оборвался. — Дочке-то три года, — прибавил он, словно объясняя, почему дрогнул его голос. — Словом… — Он поднял вдруг голову, посмотрел на парня. — Передайте жене, что видели меня, что я жив-здоров и приеду, конечно, вместе со всеми… Ну-ну, это ведь я не к тому, чтобы вас обидеть… Поезжайте веселый. Невеселый ведь не знает удачи…
— Так я поеду! — чуть не сквозь слезы сказал Пишта Хорват.
А прапорщик воскликнул вдруг:
— Вы что думаете, мне незнакома… — Он хотел сказать «тоска по родине», но не сказал. Встал. Повернулся. Открыл дверцу шкафа, стоявшего за письменным столом, и тут же закрыл. Просто ему нужно было что-то делать, чтобы успокоиться.
Обернувшись, уже решительно сказал:
— Ну, бог помочь!
— Бог? — радостно рассмеялся Пишта Хорват, вспомнив антирелигиозные беседы прапорщика.
— Ну, ну! А вы не будьте таким архиреволюционером. Ведь слово «бог» у нас точно молочный зуб у семилетнего мальчишки. Пережиток. Толку от него уже ни на грош, а все еще держится. Вы лучше скажите, когда думаете домой добраться?
— Думаю, к рождеству.
— Через три недели. Ну что ж, попытка не пытка!
Он порывисто протянул руку и тут же сел за стол, взял ручку и начал писать.
Пишта все еще стоял, а прапорщик уже совсем окунулся в работу, словно тут никакого Пишты Хорвата и в помине не было.
2
Какое-то время он еще помнил, на каких станциях простаивал их поезд до полдня; где убегал от них паровоз, будто его кто преследовал; где в метель приходилось ехать на крыше; где его сняли, закоченевшего, обратившегося в статую, и как чужие, незнакомые люди оттерли снегом, превратив снова в человека; где его выгнали из вагона; где забросили в купе с криком: «Раз-два — взяли!», где он заснул под лавкой,