Холочье. Чернобыльская сага - Владимир Михайлович Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван уехал из деревни навсегда. Вместо него зачах Магрибинец. Иван приезжал к нему редко, раз в год или два, ненадолго. Старик так и умер один. Надя два раза выходила замуж, разводилась. Третий муж ее оказался таким же пьяницей, как и первые два.
Рассказывая эту историю, я вовсе не пошутил, выбрав такой сухой стиль изложения. Мне кажется, литература иссушила меня, как Ивана – его любовь. Какой она должна быть сейчас, я не знаю. Но уж точно не такой, как в книге, которую держала в руке Надя, как в книгах, которые читал Магрибинец. Я не мог описывать сутулого молчаливого старика, входящего в дом, как будто смущаясь потревожить незнакомый уют чужого жилища, умеющего говорить мало, но понятно, с тем смыслом, который лишь увеличивается, расширяется, углубляется после сказанного, с уважением к собеседнику, с интересом к его словам и ожиданием их. Не мог описывать незаметный бритвенный порез на щеке, доказывающий тщательное приготовление к визиту, узловатые и пульсирующие вены на кистях рук, которые подрагивали на его коленях, когда он сидел, чуть отодвинувшись от стола, тембр голоса много читающего и думающего человека – у таких людей даже голос звучит умно. Не мог рассказывать о темном вечере на улице, по которой он шел под деревьями, потягивающимися от ветра так, что в земле, казалось, слышен был хруст их корней. Не мог писать о робости мамы перед этим человеком, о котором она думала с уважением из-за его ненарочитой, естественной почтительности к книгам, из-за его удивления прочитанным. Она становилась перед ним моложе, как будто превращалась из учительницы в десятиклассницу. Я не мог написать все, что, выйдя от нас, думала Надя, в виде потока ее сознания, смешивая воедино обрывки фраз, слова и удивленное, застывшее лицо Ивана, когда он слушал ее сбивчивое, но уверенное, приготовленное объяснение, закатное облако, напомнившее о разбросанном сене, которое так и не успели собрать в копну. Вилы, воткнутые в землю, как будто пригвоздившие что-то окончательно, навсегда.
Все это замирает во мне, не проявившись, словно почуяв запрет, и вместо этого я диктую самому себе, как будто выпив свою цикуту, последние чувства.
О, смешение обычности и тайны! В каком я месте этого потока?
21
Иногда посреди ночи, проснувшись от страшного сна, возвращаясь в счастье продолжения жизни, я чувствую в этом отголоски моего первого преображения.
В тот день я пас коров. Мне было десять лет. На нашей улице не было своего пастуха, и стадо пасли по очереди, переходившей изо дня в день от дома к дому. Отец еще вечером мне все объяснил, сказал, что придет ко мне днем, как только освободится после работы. Я помню, как слушал перечень того, что нельзя делать, и думал, что невозможно закончить этот список. Что можно делать – можно перечислить и остановиться, а что нельзя – нельзя. Неожиданности бесконечны. Я засыпал с такими мыслями.
Меня разбудили рано, я оделся, позавтракал, вышел на улицу. Все нравилось мне – и это непривычное пробуждение, и ожидание долгого дня, и моя значительность. Я не успевал даже почувствовать новизну раннего утра, увидеть все подробности непривычного мира – наверное, из-за удивления перед этой неизвестной мне жизнью. Меня окружали совсем другие, ясные звуки, и солнце, холодное и свежее, висело там, где я его никогда не видел, слева над лесом.
День, начавшись так рано, казался бесконечным впереди.
Мы с отцом дождались, пока коровы медленно и сонно перетекли с улицы в поле, обошли стадо, чтобы я понял, как надо не давать ему разбредаться, и отец ушел.
Я остался один. Поначалу ощущал, конечно, тревогу и неуверенность, но потом, несколько раз замахнувшись палкой на крайних коров, убедился, что они слушаются меня, как обычного человека. Солнце пригрело, я сел на траву, слушая тяжелые шаги коров, отзывающиеся в земле, их шумное близкое дыхание, щурился на легкие тающие облака, оглядывался на деревню и не заметил, как задремал.
Когда я открыл глаза, встрепенувшись, то увидел, что стадо давно уже пасется на клеверном поле и далеко разбрелось по нему. Я знал, что этого нельзя допускать ни в коем случае – нельзя коровам есть росистый клевер. И отец напоминал вчера об этом, а я вот не уследил. Видно было, что коровы наелись до отвала. Они тупо смотрели перед собой, перестав жевать, и некоторые из них уже собирались улечься. Ноги их из-за раздувшихся животов были непривычно растопырены.
Я оглянулся на деревню. Бежать за помощью? Но пройдет время, и тогда уже будет поздно – коровы не поднимутся. И вдруг я вспомнил, что надо делать в таких случаях. Прошлым летом так же сдохли две коровы. Они лежали у дороги раздутые, с задранными к небу ногами. Тогда я услышал во время взрослых разговоров, что надо было гонять коров до тех пор, пока бы они не опорожнились. Потом сдохла и еще одна, которая нашла где-то в поле просыпанную с тракторного прицепа селитру и нализалась ее, думая, что это соль. Я вспомнил и неподвижно лежавшую курицу, которую