Холочье. Чернобыльская сага - Владимир Михайлович Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я увидел в колодце и звезды, и их искры. Все как всегда. И когда колодезный журавель надо мной поднялся, дернулся и застыл, так же застыл и я. Рядом стояла баба Саша Ганжина, вся в черном, с темным круглым лицом, и смотрела на меня немигающими глазами. Все в деревне считали ее колдуньей, и я вдруг понял: попался. Никуда не сдвинуться мне с этого места, я окаменею. Я почувствовал страшный холод. Даже руку не мог поднять, но вдруг стал шептать слова, которым научила меня бабушка: «Спас ты мой спаситель, Спас мой сохранитель! Спаси меня, Господи, в поле и в доме, в пути и в дороге, от грома гремучего, от гада ползучего, от всякой болезни, от напрасной смерти. Спаси меня, Господи, и помилуй. Аминь!»
Я шептал кому-то, шептал воздуху, который был надо мной, вокруг меня, и просил: раз я твоя часть, то не дай мне застыть в этом страхе и холоде.
И старуха исчезла. Я помню только одно мгновение своего взгляда – баба Саша округлила глаза от страха и растворилась в темноте.
Я бежал домой, как будто возвращаясь откуда-то из огромного пространства, как испуганный зверек возвращается в свою нору. Остатки воды плескались на дне ведра.
Дома в передней комнате за столом сидели и разговаривали мама с Тамаркой, своей бывшей ученицей. Я поздоровался и пошел не к себе в комнату, а в кухню, залез на печку и лег там, согреваясь. Внизу за перегородкой струился тихий разговор, я лежал с закрытыми глазами.
Вдруг прозвучало имя бабы Саши, и я, конечно, прислушался. Тамарка рассказывала, что она обратилась к старухе с просьбой присушить к ней Сашку, которого она любила, а он ее нет. Я знал, что она говорит про Александра Николаевича, красивого рыжего учителя химии, которого любили все, не только Тамарка, и насторожился, даже оторопел: как это? Разве так можно, присушить? Почему мама на это молчит? Почему не объяснит Тамарке, а заодно и мне, что это глупо? Я чувствовал эту глупость, но мне хотелось подтверждения. Когда Тамарка сказала, что наговоренную воду уже успела применить по назначению, я подумал: говорит, как о лекарстве.
Начался сильный дождь, загудел по крыше. Отец вошел в дом, сообщив, что льет как из ведра. Тамарка засуетилась, собираясь уходить, но мама уговорила ее переждать. За стеной шуршало что-то, металось, я представлял, как под порывами ветра раскачивается над колодцем ведро. Почему-то вспомнил, как мы, возвращаясь однажды с речки, проходили мимо дома бабы Саши. Витька хотел сорвать черные ягоды черемухи, росшей в палисаднике, и сразу отдернул руку: здесь же баба Саша живет! Мне казалось, я понимал – не понимал, а чувствовал, – что он сделал правильно. Нельзя прикасаться к тому, чего боишься.
Уже засыпая, я понял, что Тамарку уговорили остаться. Ей постелили на диване.
Ночью я слышал стук в окно, сначала осторожный, потом настойчивый. Слышал возгласы, стук двери. Кто мог прийти? – только и подумал я, а проснулся уже утром.
Я выглянул из-за ширмы. В окна светило солнце. За столом в странной задумчивости сидел отец, рисуя ножом на скатерти узоры из просыпанной соли. «А где они сейчас?» – спросил он маму, которая готовила завтрак. «На лавочке сидят, на солнышке. С ногой у него что-то, наверное, вывихнул».
Потом я понял, что произошло. И по тому, что увидел, и по невольно подслушанным обрывкам разговоров.
Александр Николаевич пришел к нам ночью из райцентра, в котором жил – за двадцать километров, напрямик, не по шоссе, а проселочными дорогами. Отец ночью затопил баню, чтобы он согрелся и высушил одежду. Тамарка всю ночь суетилась возле своего жениха, а утром они – я это видел в окно – сидели рядышком на лавочке у палисадника. Тамаркина темная голова была прислонена к рыжей голове Александра Николаевича. Мама вышла приглашать их к завтраку, я видел, как смущенно отнекивался Александр Николаевич, как с трудом поднялся, запрыгал на одной ноге. Потом к ним подошла почтальонша тетя Соня, она иногда, если не успевала разнести газеты вечером, приносила их рано утром, и они стали о чем-то разговаривать. Мама с Тамаркой пришли в дом, потом Тамарка с кружкой воды и ножом вышла к лавочке и сразу вернулась. «Соня полечит Николаича», – объяснила мама отцу.
Я, выбежав через двор к воротам, в щелку видел все, что происходило на улице. Тетя Соня, повернувшись к солнцу, долго что-то шептала в кружку, потом присела, помогла Александру Николаевичу оголить распухшую ногу, стала водить по ней ножом и так же что-то шептать. Потом побрызгала из кружки, протянула ее Александру Николаевичу. Тот, улыбнувшись, пожав плечами, отпил глоток. Остатки воды тетя Соня выплеснула ему под ноги. И ушла.
Я прибежал в дом. Тамарка хотела идти на улицу, но мама удержала ее: «Не спеши. Подожди. Соня так сказала». Минут через десять в дверь раздался стук и вошел Александр Николаевич. Он удивленно смотрел на свою ногу, осторожно наступая на нее, словно проверяя ее крепость. «Опухоль спадает», – со странной интонацией, будто спрашивая сам себя, сказал он.
После завтрака они ушли по тропинке между картофельными бороздами, по которой я всегда ходил в школу напрямик. Александр Николаевич не хромал.
Вспомнив все это, мне почему-то хочется упомянуть, что у тети Сони тоже росла под окном черемуха, но у нас никогда не было страха рвать ни ее цветущие ветки весной, ни черные ягоды летом. Тетю Соню мы не боялись. Мы любили попадаться ей на глаза, здороваться с ней, торопливо обходящей всю деревню с почтовой сумкой через плечо. Дня не было без этого.
Мой дом стоял на одинаковом расстоянии от домов бабы Саши и тети Сони, и это подсказало мне сейчас, что я вспомнил о них как о двух крайностях, как об альфе и омеге, окаймлявших в детстве видимые границы невидимого