Холочье. Чернобыльская сага - Владимир Михайлович Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коля мог вдруг сказать: «Надо посмотреть, откуда речка начинается», – и это было неотвратимым решением отправляться в неожиданный поход, не с утра, а во второй половине дня и не очень подготовленными. Разве можно считать походной экипировкой сапоги и куртку, и спички с хлебом-салом? Конечно, то, что казалось близким, становилось далеким – до истока речки мы так и не дошли. Пройдя по берегу Прудовки против ее неторопливого течения всякими лугами и болотцами, кустарниками и перелесками несчитаные километры, мы повернули обратно, поняв, что до ночи уже не успеем вернуться. Шли и шли, уже в темноте, могли бы, конечно, остановиться и разжечь костер, но Коля упорно вел нас обратно, почуяв свою вину и стараясь хоть как-то ее преуменьшить, сократив время поисков нас родителями. Моего отца мы встретили километра за два от деревни, он шел навстречу по берегу речки. Как он узнал, куда мы пошли? Чем-то все-таки они были похожи, он и Коля, думаю я сейчас. Ведь те, погибшие, иначе не дружили бы с отцом. Он молча сверкнул на нас глазами и пошел рядом, уже в обратную сторону. О, это его молчание! Слушали мы только звуки природы. То коростель заскрипит, то рыба плеснет. И речка едва угадывалась в темноте под извилистой полосой тумана – вдаль по лугу. Почему я улыбаюсь, вспоминая это?
Микита и Мотька, так звали его родителей. Дети называли их на «вы». Знаете, сколько было у них детей? Петька, Борис, Славик, Ленька, Верка, Катя, Васька и он, Коля, младший. Петька моряк, Борис поэт и художник, Славик вор-рецидивист, Ленька строитель, Верка воспитательница, Катя продавщица, Васька никто, так и не стал никем, потому что сразу два раза подряд отсидел в тюрьме, и Коля… Кем мог стать Коля Стэсев, этот сверхчеловек, сила которого не вмещается ни в одну из профессий?
Согласитесь, странные слова я только что написал об этой семье. Просто список. Или заметки на полях. Nota bene. Почему не хочется исправить? Не знаю. И стереть нельзя.
Я помню, как Коля, вдруг встрепенувшись, будто отряхиваясь от обычной жизни, объявлял, что сегодня вечером – кино. Четыре танкиста и собака. В семь ноль-ноль. Вход по билетам. Билеты будут выдаваться – не продаваться, а выдаваться – вон через ту дыру в заборе. И нарисованные билеты выдавались, и мы усаживались на полу, на табуретках, на кроватях в единственной комнате их дома вперемежку с Микитой, Мотькой, соседями и смотрели телевизор, первый на нашей улице. Я видел его лицо при этом – наверное, ему казалось, что он все это устроил. Конечно, все пришли бы и так, но он сделал из этого интересный спектакль. И поглядывал на зрителей, как режиссер из-за кулис, проверяя реакцию. Значит, организатор, значит, лидер, – думаю я. Нет, никакой не лидер, не организатор. Он просто хотел, чтобы каждая минута жизни была интереснее, чем намечалась. Я представляю, как Коля выслушивает какого-нибудь психолога, описывающего тип его характера, ухмыляется и выпрыгивает в окно, как, кстати, он сделал в школе, когда его в воспитательных целях выбрали старостой класса. Он сказал: «Не хочу», – а когда ему стали объяснять, что ничего не поделаешь, весь класс его выбрал, он встал, подошел к окну, открыл его – второй этаж – и выпрыгнул из школы. Как потом – из жизни.
Я вспоминаю «он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес», вспоминаю Печорина, всех лишних людей, героев, не совпадающих со своим временем. Коля отнюдь не из их числа, даже не начинайте смеяться над моими сравнениями. Наоборот, он часть жизни – в виде его человеческого живого тела соткалась бесконечная окружающая материя. И когда она закончилась, когда деревня исчезла, перестала существовать после чернобыльской катастрофы… Знаете, как он умер? Как Ван Гог. Только не выстрелил в себя из револьвера, а где-то на новом месте, куда переехал и где не захотел жить, лег на кровать и вонзил нож себе в живот. И долго так лежал, ожидая, когда все кончится.
Самое необъяснимое для меня во всей этой истории – его слова, сказанные мне, не помню когда и где, у костра ли, в лесу, в походе или где-то еще: «Когда-нибудь ты об этом расскажешь».
13
Наводя окуляр своей памяти (странный прибор, который я не в силах ни с чем сравнить) на жителей Холочья, я боюсь забыть и навсегда потерять многое из того, что видел тогда, и чувствую при этом, что мой страх связан не только с людьми. Это страх потери виденной когда-то жизни именно в ее картинах и в предметах, эти картины наполнявших. Я так и не научился отмахиваться от него, так и не привык к своему, казалось бы, естественному бессилию помнить все до мельчайших подробностей. Разве можно помнить все? – успокаиваю я себя. На помощь мне приходит мое же собственное открытие, моя мысль о том, что жизнь и не требует таких усилий памяти, не требует такого умения, слов и даже такого желания – она и без этого записывается, пишет себя сама, существует без меня. Нетрудно оказалось понять это, как будто подумал не я, а сама природа, непонятная мне огромная мыслительная субстанция, частью которой являюсь и я.
Но мне мало этого огромного объяснения и оправдания, я хочу быть сильным сам по себе, остаться со своей маленькой силой, как первобытный художник, делающий на стене пещеры простые рисунки.
Как рискую я быть непонятым не только в том, что сейчас написал, но и в том, что напишу вослед. Смейся надо мной, читатель, закрывай книгу в досаде на странные и непонятные слова, но я скажу их, потому что они подтверждают мое сравнение с первобытным художником. Я выбираю из своих воспоминаний о предметном мире, в котором жил, обычную тропинку – точнее, ее часть, ее фрагмент, – как рисунок на стене пещеры.
Тропинка пересекала неглубокую канаву перед шоссе не перпендикулярно, а под углом, наклоняя свою поверхность, как лента Мебиуса, на спуске влево, а на подъеме вправо. Сначала я ожидал этого места, а миновав, вспоминал, решив, что любая дорога должна быть такой – с выбранным из всей ее протяженности отрезком, которому придаешь особенное значение, местом, к которому сначала