Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Продолжай, продолжай! — саркастически заметил Прохоров, весь красный от внутреннего волнения. — Это ещё не конец твоей филиппики?
— Сейчас и конец. Я утверждаю при всей честной публике такой тезис: адвокатура — это организованное и патентованное пособничество к преступлению. Адвокаты — это те самые bravi, «цеховые мастера убийства», которых ещё недавно нанимали итальянцы для расправы с недругами. Кто первый наймёт честного bravo, тот может всецело положиться на добросовестность его ножа. Но если другой наймёт его прежде, тогда уж извините! Деньги не имеют запаха, и ему всё равно, из чьего кармана они перейдут в его собственный.
— Браво за «bravi »! Брависсимо! — выходил из себя Протасьев, почему-то особенно сочувствующий побиению адвокатов вообще и своего друга Прохорова в особенности. — Я предлагаю, господа, увенчать оратора. Мы присутствуем при настоящем состязании о «венке». Прохоров посрамлён, побит. Бросай горсть крови к небу и вопи: ты победил!
— Rira bien qui rira le dernier. Цыплят по осени считают. Не торопитесь, Herr Протасьев. Атанде… — говорил Прохоров, стараясь собраться с духом.
— Протасьев, не мешайте, пожалуйста, дайте им высказаться свободно! — останавливал расколотый надвое правовед. — Очередь за Сергей Семёнычем. Господа! Тс! Тише, пожалуйста… Je fais la police.
Но Прохорову было не до речей. Откровенное и горячее нападение Суровцова, ухватившегося за осязательный, всем знакомый факт, до такой степени смутило его, что он позабыл даже те аргументы, которые скоплялись у него в голове в начале спора. Прохоров чувствовал внутри себя присутствие того нечистого культа корысти, который он старательно прятал не только от глаз публики, но и от собственного сознания, и против которого поднялся Суровцов. Прохоров знал лучше всех, на чьей стороне была правда в этом споре. Но как опытный диалектик, он надеялся отбить внимание слушателей от сути дела к какому-нибудь эффектному эпизоду. к какой-нибудь второстепенной мысли. В душе своей он проклинал себя, что допустил разгореться такому скандальному спору. Он никогда не рассчитывал, чтобы всегда сдержанный, полный такта и меры Суровцов мог так скоро усвоить топорную откровенность деревенщины.
— Позвольте, господа, — сказал он, стараясь разгладить морщины беспокойства холодною улыбкою скептика. — Мой благородный друг с правой стороны насказал вам много умного и много нового. Но, к сожалению, выражаясь словами французского остроумца, всё умное его не ново, а всё новое — не умно. Он свёл вопрос на почву слишком личную и слишком частную. Он называет это «житейскою» почвою; я с этим вполне согласен и нахожу её даже чересчур житейскою. С своей стороны, я отказываюсь следовать за моим почтенным другом в эти безысходные дебри личных уязвлений. Если он желает доказать, что я лично, крутогорский присяжный поверенный Сергей Прохоров, ошибаюсь там или в другом месте выбором защиты, то я заранее соглашусь с ним. Ошибки — свойство людей. Homo sum. Поэтому и все его потоки элоквенции оказываются излишними. Мы ведём спор не об Анатолии Суровцове и не о Сергее Прохорове, а о принципе адвокатуры, о её теоретическом значении. Кажется, я прав, господа!
— Hear, hear… Слушайте, слушайте! — острил правовед, опрокинувшийся почти на затылок в глубокой качалке.
— Я настаиваю, господа, вот на чём, — продолжал Прохоров. — Пусть мой оппонент опровергнет по пунктам те теоретические основы, которые я поставил в начале нашего спора. Он говорил много, но он воевал с ветряными мельницами. Против того, что следовало опровергнуть, он не сказал ничего. Он нарочно обежал то высокое значение, которое имеет адвокат, как специальный орган оправдания, защиты. Адвоката нельзя судить с одной грубо утилитарной точки зрения. Ему нет дела, кого оно он оправдывает, что выйдет из его оправдания. Он обязан осветить элементы оправдания, имеющиеся в данном случае, и если он действительно освещает их — он прав, он исполнил всё своё призвание. Никто не имеет права требовать он него больше. Я ничего не буду отвечать Суровцову, пока он не низвергнет этих коренных положений теории. Заранее объявляю вам, господа.
Прохоров намеренно сообщил своей речи бесстрастный тон, чтобы удобнее было «свести вопрос на нет». Для успокоения умов он даже мигнул лакею и стал что-то приказывать ему на ухо, делая вид, что продолжение спора не занимает его. Но Суровцов расходился, что бывало с ним редко, и не намеревался бросать спора на половине.
— Знаешь, Сергей Семёныч, — спокойно заметил он, — что сказал великий реалист Бэкон Веруламский: «Мысли философов дают мало свет потому, что слишком возвышенны». Ей-богу, это великая правда. Как ни поэтичен блеск звёзд, а всё-таки мы зажигаем прозаическую сальную свечку, если хотим что-нибудь увидеть ночью. Так и я: какое мне дело, что книжная теория заставляет вас продавать с публичного торга свой талант. своё одушевление, свои нравственные принципы? Софисты древности, которых осмеивает Сократ, были невинные дети перед вами, адвокатами. Те учили только искусству доказывать то, во что не веришь. Вы приучаете людей к худшему: вы заставляете верить, что на земле нет правды и справедливости, что золотой преступник — не преступник, что убеждения человека — ловкое орудие корысти, которое меняется по надобности минуты, что талант, наука служат торжеству зла на земле. Вот принципы той теории, которою действительно руководствуется деятельность ваша.
Прохоров презрительно улыбался, отвернувшись к столовой, притворяясь, будто он занят какою-то постороннею мыслию.
— Ну вы очень преувеличиваете, согласитесь с этим, — вступился Багреев. — Нельзя так обобщать частные случаи. Ведь есть же у нас, — ну, если не у нас, в Европе, по крайней мере, — адвокаты, которые вполне осуществляют идеал, поставленный наукою. Есть же люди с строгим направлением, твёрдо идущие к цели, такие люди, словом, которые не могут взяться за безнравственное дело и которые приносят человечеству только пользу.
— Ну, батюшка, вы человек ужасного парадокса! — поддерживал правовед, который вообще не сочувствовал никакой резкости, ни в убеждениях, ни в манерах.
— Нет, господа, я вовсе не человек парадокса, меня интересует дело, а не слова. Когда я вижу за медовыми речами горькую действительность, я называю её принадлежащим ей именем, и больше ничего. Вот я слушал, как вы сейчас толковали о пролетариях, о пересоздании общества. Знаете ли вы, отчего я не вмешался в ваш разговор? Потому, что это были одни слова и только… пустые слова.
— Пустые… Это очень откровенно, хотя и не вполне доказательно, — обиделся Багреев, и его синие стёкла гневно сверкнули на Суровцова.
— Конечно, пустые, извините меня за откровенность, — тем же спокойным тоном продолжал Суровцов. — Я человек простой и люблю простую постановку вопросов. Сознайтесь, чтò вас действительно интересует : судьба пролетариев или то, что вы умеете поговорить о них красно и оригинально, не так, как другие? Ей-богу, последнее…
— Послушайте, — перебил его Багреев раздражённым тоном. — Я ничего не имею против искренности вообще. Но я нахожу, что наша цивилизация не напрасно выработала известные приёмы в обращении людей, которые люди называют приличием. И я бы, с своей стороны, предпочёл…
— Эх, господа, господа! — с усмешкой сказал Суровцов. — Вот все мы таковы. Проповедуем истину, простоту, а обижаемся на самое скромное слово правды. Позвольте мне договорить, как умею. Я ни малейшим образом не намерен оскорблять вас; говорю, как привык. Ну, разве такие люди, как мы с вами, действительно станут за пролетария? Действительно почувствуют всё горе его жребия?
— То есть что вы хотите сказать, я не совсем понимаю вас? — сказал Багреев, смущённый до крайности этою необычною для него бесцеремонностью.
— Посмотрите не себя, кто вы, — говорил Суровцов, к несказанному изумлению всей прохоровской компании. — Вас одел какой-нибудь Сарра или Шармер. У вас бельё из Парижа, сапоги из Вены, на вас золотые цепи; без сомнения, вы завёртываетесь в дорогую куницу или скунса, ездите на рысаке, проживаете годы за границей, по Англиям, по Америкам, ничего, конечно, не делая, «наблюдая жизнь» из комфортабельных гостиниц, из вагонов первого класса.
— Не можете ли вы избрать для ваших ораторских упражнений кого-нибудь другого и оставить меня в покое? — гневно перебил его Багреев, повёртываясь к Суровцову спиною.
— Извините, пожалуйста, — спохватился Суровцов. — Всё равно, я хоть про себя буду говорить. Я вас беру, как тип, а не как господина Багреева.
— Прошу вас оставить меня и как тип, и как господина Багреева, я не привык служить моделью. Готов оспаривать ваши взгляды, но не желаю, чтобы вы иллюстрировали их моей особой.
— Полноте, пожалуйста, — сказал Суровцов, — к чему такие натянутости между людьми? Мы, слава Богу, не дипломаты и дом нашего милого Сергея Семёныча не дворец Наполеона. Не ставьте каждое лыко в строку! Не сбивайте меня. Я хочу сказать, что пролетарий — это только результат; причина — мы сами. Пока нам будет хотеться одеваться покрасивее, есть послаще, жить поленивее, до тех пор будет и пролетариат. Вы не хотите его — изменитесь сами, переродитесь в своих привычках. Ведь вот у первых христиан пролетариата не могло быть. Там все были одинаково скромны, одинаково трудолюбивы, все считали грехом корысть и добродетелью самоотвержение. Похожи ли мы с вами на них? Правда, вы не любите сравнения с собою, прошу извинить. Ну, Прохоров, — возьмём моего приятеля, автора последней статьи в защиту пролетария — ты ведь не сердишься, Сергей Семёныч? Ну признайтесь, идёт-таки ему вздыхать о бедняке? Посмотрите на него: сытый, белый, в перстнях, угощает нас как Лукулл, каждая бутылка три-четыре рубля, а бутылок дюжины. Ведь на одну нынешнюю вечеринку его прокормишь целый год нескольких пролетариев. А на то, что стоят его обои, лампы, его ковры, можно было бы соорудить фаланстерию для бедняков. Не шутя!