Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В той же мере, как разрасталась эта самосожигающая жизнь мозга, независимая от внешних впечатлений, упадала и замирала жизнь внешних чувств. Часто бродил Алёша по городу, из улицы в улицу, из одной церкви в другую, не замечая ничего, не видя встречавшихся ему людей, весь полный неотвязчивою думою, которая туманным облаком заслоняла от него действительность. Радость жизни, свет солнца исчезали для него под гнётом удручающего сознания и жгучих опасений. Земля раскрывалась перед ним. как мрачное место заточения, как юдоль плача, из которой страстно искал выхода скиталец, страдавший по небесной отчизне. Будущее представлялось рядом тяжёлых соблазнов, опасностей и падений, в конце которых подстерегала его мучительная неизвестность, скорее всего — вечное осуждение. «И праведнику едва возможно спастись, кольми паче грешнику, прочёл Алёша у одного из преподобных отцов; эти слова огненными буквами вырезались в его испуганном сердце и уже не стирались никогда. Почти весь Великий пост и зимний мясоед Алёша провёл в самом возбуждённом религиозном экстазе; ничего не выбивало его из этого настроения: облачная. серенькая зима, стоявшая два месяца сряду, способствовала его постоянному углублению в самого себя. Татьяна Сергеевна и весь дом были с головою погружены в приготовления к свадьбе, в интересы крутогорского мира, и совершенно не трогали Алёши, а гимназист Коврижкин, по обычной привычке гимназистов, старался наверстать Великим постом всё то, что он упустил осенью и во время Святок, следовательно, более чем когда-нибудь был расположен предоставить Алёшу на его собственный произвол.
Наступило Вербное воскресенье, и в первый раз проглянуло сквозь морозы зимы настоящее весеннее солнце. Деревенское поле ещё не трогало своих сплошных снегов, а уже по гористым улицам Крутогорска с весёлым плеском и гулом бежали, искрясь на солнце, мутные ручьи. Алёша возвращался из городского собора, где он слушал архиерейскую обедню.
Необыкновенная нега, забытая в длинные зимние месяцы, стояла в воздухе. Разноцветные крыши домов обнажились от снега и высыхали на солнце. Галки и воробьи неистово каркали и чирикали над трубами. под карнизами, на свежих и уже покрасневших ветвях деревьев, проступивших почками.
Дамы возвращались от обедни в лёгких пальто, в ярких платьях; меха прятались. Тротуары местами были сухи, как летом. Всё обещало впереди тепло и радость прилетающей весны. С горы, по которой спускался Алёша, через крыши домов, через целые кварталы противоположного ската видно было далёкое весёлое поле с почерневшим лесом, с туманной синевой ещё более далёкого села, белевшего своею одинокою церковью. По большой дороге, обсаженной деревьями, ползли к городу последние зимние обозы и бежала почтовая тройка. Весенний крик птиц, весенний блеск солнца и весенний шум вод наполняли весь мир. Алёша взглянул нечаянно на знакомые дали, вслушался невольно в этот весёлый шум, полный надежд. Ему вспомнился Дёмка, друг и спутник его деревенских странствований, вспомнилось, сколько безмятежной радости давала ему тихая деревенская природа, деревенское солнце, деревенская речка, деревенское поле. Задрожало что-то внутри Алёши, и он с пытливым сомнением оглянулся кругом, на предметы, среди которых он жил и которых не замечал, на пёструю, оживлённую толпу, на красивые улицы города, шумевшего многообразными житейскими интересами.
«Неужели всё это призраки? — всколыхнулся горький вопрос в душе Алёши. — Неужели человек не смеет наслаждаться ни солнцем, ни птицами, ни любовью других, ни красотою? Неужели истина только в этих чёрных книгах с могильными словами? Только в мрачном бреду тёмных ночей? В чёрной рясе, в белом саване? Не может быть! Или Бог создал этот прекрасный мир в насмешку людям, в насмешку самому миру? Зачем он так хорош? Зачем он манит к себе с такою силою? Что же дурного в радости, в спокойствии, в счастии? Разве Бог — мучитель, и ему нужны страдания тех, кого он создал? Зачем они ему? Не может быть Бога несчастных и страдающих. Птицы веселятся, звери веселятся, воды веселятся, веселятся травы и цветы. А один человек должен вечно плакать и убиваться, и терзать самого себя. Такова ли правда? Таково ли правосудие? Ведь Господь называется правосудным и всеблагим, и мудрым. Где же, в таком случает, эта мудрость, эта благость?»
Целый поток иных чувств, иных позывов прихлынул к груди Алёши. Он, как нарочно, был особенно рассеян на архиерейской обедне и не столько предавался молитве, сколько любовался стройностью и торжественностью внешней обстановки. Что с ним редко случалось, он видел сегодня даже публику, он обратил внимание на двух молоденьких, очень хорошеньких барышень, в грациозных модных шляпочках с перьями и в бархатных казакинах, которые не могли пробиться сквозь толпу и стояли как раз возле Алёши в полутёмном боковом приделе, где обыкновенно прятался он от любопытных взоров. Эти высокие стройные фигурки, одна нежная блондинка, другая брюнетка, занимали голову Алёши во время целой обедни и казались ему живыми херувимами. Сколько чистоты и невинной прелести светилось в их глазах, по убеждению Алёши! Его суровое молитвенное настроение принимало всё более мягкие, всё более нежные формы, и в во время Достойной он готов быть со слезами умиленья обнять и расцеловать всех и прежде всех эти две ангелоподобные головки, которые молились рядом с ним. С горьким уколом зависти и мгновенного раскаяния взглянул потом Алёша на толпу весёлых молодых людей, красиво одетых, беспечно болтавших, которые окружили его барышень при выходе из собора и пошли вместе с ними со смехом и шутками гулять на весеннем солнце. Дорого бы дал Алёша, чтобы быть вместо них около прекрасных девушек, которых он назвал в своём воображении святою Цецилиею и святою Терезою. Алёша, против обыкновения, не стал сегодня дожидаться ни разоблаченья преосвященного, ни молебна чудотворной иконе, который всегда кто-нибудь заказывал после обедни дежурному иеромонаху. Подавляя в себе болезненные упрёки совести, с головою, смущённою приливом самых бурных и разнородных мыслей, Алёша вышел на улицу и был окончательно поражён очарованием пробуждающейся весны. Кровь его, убиваемая долгим пощением и затворническою жизнию, ощутила свою юность под лучом мартовского солнца и горячею волною заходила в его обессилевшем теле. Какое-то неясно, жгучее желание подступило к груди и к голове и сладкою нервною дрожью разбежалось по всем суставам тела:. Глаза Алёши смотрели куда-то, чего-то искали, чего-то просили.
Когда Алёша, полный недовольства против самого себя, полный неопределённого томленья, колебанья, сомнений, раскаяния и страха, очутился опять в низенькой комнатке своего мезонина, в атмосфере, ещё полной всеми призраками его молитвенных ночей, всеми мрачными мыслями его затворнического дня, — он в первый раз почувствовал, как душно и темно в этих узеньких стенах. Но вместе с тем необъяснимое чувство тянуло его именно в полутьму глухих, безмолвных уголков, укрытых от людского взора. Ему чудилось, что кто-то ждёт его там, что ему будет там хорошо с этим кем-то. Ему желалось, чтобы он очутился один в целом большом доме, надолго, навсегда один. Нет, не один: кто-то ещё должен быть тут, незримый, не вполне ясный, кто таинственно манит его теперь из одного тёмного угла в другой, кто охватывает странною потайною лихорадкою все его члены.
Спускаясь вниз к завтраку, Алёша встретил в тесном коридоре горничную Машу, уносившую целый короб белья, и протискиваясь мимо неё, невольно задел плечом её тугой и полный стан. Мурашки пробежали по телу Алёши, и он вдруг, словно в первый раз, заметил, сколько здоровья, молодости и силы было в этой красивой девушке, которую он встречал без всякого внимания по пяти раз в день. Когда Маша поднималась вверх по лестнице, чтобы пройти с мезонина на чёрный ход, Алёша невольно остановился внизу лестницы и посмотрел ей вслед с неудержимым волнением. Что-то толкало его тоже наверх, вслед за Машей, но он глубоко вздохнул, нахмурился и в раздумье отправился в столовую. Татьяна Сергеевна не узнала сегодня Алёши. На него нашёл порыв небывалого оживления. Он много говорил и смеялся, был очень ласков с Лидою и уговаривал всех идти вечером гулять. Лида налила ему шутку полстакана красного вина, и он храбро выпил вино. Он ел всё, не отговариваясь, не спуская тайком недоеденной тарелки в руки Виктора, и при каждом шорохе шагов в коридоре, дверь которого была открыта, тревожно оглядывался.
— Нонче мой Алёшечка умник, паинька! — говорила ему обрадованная Татьяна Сергеевна. — Как я люблю видеть тебя милым и весёлым. Ну, не гораздо ли это приятнее и для себя, и для других?
После обеда Алёша нигде не находил покоя. Он всё ждал чего-то, к чему-то прислушивался и присматривался. В глазах его стоял непонятный ему зной, и грудь ныла. Он машинально заглянул в комнату Лиды, куда никогда не ходил, потом зашёл без всякой нужды в девичью. Маши там не было, а четырнадцатилетняя девочка Анюта, бывшая у неё на посылках, мыла посуду. Когда Алёша вошёл в девичью, босоногая Анютка, стоя спиной к двери и согнувшись вдвое, усердно подтирала тряпкой пол, залитый её мытьём. Её обнажённые крепкие ноги прежде всего бросились в глаза Алёше. Глаза его разом помутились, и, не понимая, что делает, он подбежал к Анютке, крепко обхватил её руками и стал её неистово целовать в шею. Алёше казалось в это мгновенье, что Анютка такая добрая и милая девочка.