Другая музыка нужна - Антал Гидаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не вернешься…
— Вернусь! Я же обещал.
— Кому это ты обещал?
— Товарищу Бела Куну.
— И он поверил тебе?
— Он?.. Поверил! И даже денег дал на дорогу.
— Врешь!
— Не вру, товарищ Новак.
— Ну ладно, тогда катись ко всем чертям. Ступай на вокзал, вон в конце этой улицы. Ты еще попомнишь меня, когда на границе возьмут тебя в работу…
Пишта упрямо смотрел себе под ноги.
— Кто это меня возьмет в работу? Русские, что ли? — глухо спросил он.
— Венгерцы! Они там ждут тебя не дождутся!
— А почему бы им не ждать меня?
— Скажи, Пишта, ты и в самом деле такой осел?
— Почему же это я осел? Только потому, что домой хочу съездить на чуток? Товарищ Новак, не будьте ко мне таким жестоким.
— Жестоким? — Новак даже опешил. — Хорват Махонький, сынок, да ты же сам не знаешь, что делаешь!
— Уж будьте спокойны… Очень даже знаю!
— Тебе что, не нравится здесь?
— То-то и оно, что нравится… Потому и хочу домой поехать. Оглядеться… в Летене… мол, оттуда-то глядючи, как оно мне понравится…
Подъехали сани и грузовики.
— Товарищ Новак! — послышался крик.
И Новак, только что вскипевший от ярости, задал вдруг тот же вопрос, что и Бела Кун:
— Деньги-то есть у тебя? — И он сунул Хорвату в руку несколько бумажек.
— Есть… Вот если бы лучку малость…
— Этим я не распоряжаюсь, — решительно сказал Новак и направился к грузовикам.
Пишта Хорват вздохнул и двинулся к вокзалу.
Грузовики и сани всю ночь возили с Охотного ряда на склады Московского ревкома реквизированные продукты. Вывезли шестнадцать тысяч пудов мороженого мяса, несколько сот бочек селедки, семьдесят две тысячи пудов сахару, уйму лука, картошки и капусты.
Московский Совет решил еще накануне рождества распределить это продовольствие между голодающим населением.
…На вокзале Пишта набрал во флягу кипятку. Отломил кусок хлеба от буханки, съел его, запивая кипятком, и все думал о Новаке, Томске и Венгрии. На душе у него было совсем спокойно. Он вернется! Он не соврет. Он знает, что делает и почему. Тоска его, конечно, тоже заедает, но главное — он хочет испытать, понравится ли ему все это, оттуда глядючи…
Всю ночь валил снег. Утром Хорват вскарабкался на тамбур одного из вагонов, протиснулся в вагон, и — вот что значит везение! — на другой же день прибыл в Смоленск.
5
Белая равнина. Снег, снег, снег…
Деревня.
Снова белая равнина. Снег, снег, снег…
Опять деревня.
«Небось во всем мире нет столько снега, сколько здесь!»
Башмаки потрескались, совсем жесткими стали. Они-то и прежде не были мягкими, но теперь вовсе будто из жести. Их уже и не зашнуруешь. Тепло выпускают, холод пропускают, а ноги до крови стирают.
И снова белая равнина.
И снова стужа молчаливей молчания. И снова сугробы безмолвнее безмолвия.
Хоть бы снег, что ли, посыпал! Это, правда, тоже неслышно, но зато движение есть, а то, что движется, то вроде бы для глаз слышно.
Светит солнце! И снежное поле весело сверкает. Весело? Кому как!.. Тому, кто на тройке катит. Катит? Катил. Когда-то. В шубе. Под меховой полостью. С бабой. И ноги рядом, а тело от этого под пушистым мехом жаром полыхает…
Опять деревня. Дома сидят так глубоко, будто не сугробы поднялись кругом, а земля под домами обмякла. Черные соломенные шляпы засыпаны снегом, под шляпами — занесенные порошей глаза-окна, и все они будто окосели.
Собак во дворе не видно. Летние стойла пустые. Зимой в них только стужа гуляет да сосульки висят. Коров в дом ввели.
То тут, то там подымается тощий дымок, и не то что даже подымается, а скорей свисает с неба седой прядкой и будто говорит: «Тихо!..»
И всюду тишина.
Медленно бредет Пишта Хорват по главной улице села. Он и тут один, как один брел и по большаку, что неуверенно тянулся между сугробищами поля. Пишта стучится в первую избу. Никто не откликается. Стучится во вторую. Долго стучится. Собирается уже дальше пойти, как вдруг слышит: шаркает кто-то. Калитка приоткрывается со скрипом, совсем отвориться не может — не пускает намерзший снег. В прощелине баба стоит. Во все глаза смотрит на измученного стужей и дорóгой молодого парня. И вдруг кричит что-то. Спрашивает или гонит? Хорвату не понятно, но он отвечает: «Да-да!» На голове у бабы платок, из-под него выбилась прядка желтовато-седых волос, похожих на дымки из труб. Посреди лица огромный нос картошкой. «Да-да!» — повторяет снова Пишта. Баба впускает его. Сама, ковыляя, идет вперед. И непонятно, не то у нее ноги покалечены, не то она их сунула в чужие валенки; валенки гнутся в одну сторону, а ноги повело в другую. Сзади видно, как юбка бьется о дряхлые валяные сапоги.
Баба подвигает Хорвату табуретку. А сама жалуется на жизнь, громко причитая.
«Врет она или и впрямь такая бедная?»
— Хлеба у нас нет! Самим жрать нечего! — кричит баба и достает кусок чего-то черного. Отрезает ломоть и кладет на стол. — Ешь!
В избе трое детей. Двое на печке сидят, третий, самый старший, ему лет десять — у печки стоит. Все трое горящими глазами смотрят на незнакомца, на хлеб. Но молчат.
— Ешь! — орет баба.
Видно, и дать нелегко и не дать тоже.
— Откудова? — спрашивает она.
— Сиберия…
Баба качает головой. Жилистая, большая рука се прижимается к узелку головного платка.
— А теперь куда?
— Домой!
— Куда это домой?
— Венгрия, — говорит Пишта, словно признаваясь в тяжком преступлении. — Вен-грия!
— У-у!.. — кричит баба. — Подохнешь, пока дойдешь! — И показывает на солдатские башмаки Хорвата.
Пишта смотрит на свои башмаки. Так-то оно так, но что поделаешь?
Баба снимает с печи ушат горячей воды и ставит на пол.
— Скидай, полоумный!
Пишта послушно снимает башмаки, портянки. Подворачивает брюки, хочет сунуть ноги в горячую воду.
— Погоди! — орет баба.
Нагибается. Смотрит на покрасневшие ноги парня, не отморожены ли, — тогда ведь их нельзя окунать в горячую воду. Но ноги не отморожены, только все в ссадинах.
— Суй в воду-то! — слышится опять крик.
И Пишта подчиняется. Он ничуть не обижен, что эта баба, ковыляющая вокруг, все время орет на него, — напротив, он даже растроган, но по-русски не может выразить своей благодарности и только щурит глаза. От горячей воды становится так хорошо, что он еще и по-венгерски бормочет:
— Isten fizesse meg! Köszönöm![54]
Баба с таким удивлением слушает его, будто комод заговорил. Что сказал парень, непонятно: благодарит небось. Хозяйка довольна, но все-таки передразнивает:
— Кёсёнём…