Ночные туманы - Игорь Всеволожский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В другой раз, очнувшись от забытья, я увидел сидящего возле моей койки пожилого светловолосого моряка в бушлате. В большущей руке он мял офицерскую фуражку со звездочкой.
— Проснулся? — спросил он. — Ну, как ты себя понимаешь? Легчает?
— Легчает, — ответил я, на ходу пытаясь сообразить, откуда он взялся и не снится ли мне все это.
— Ну вот и славно, ты поскорее поправляйся, а к тому времени, глядишь, и катерок твой поставят на киль.
Он заметил мой недоумевающий взгляд, спохватился:
— Вахрамеев, Леонид Карпыч, — протянул свою большущую руку, забрал в нее мою. — Плавал когда-то на твоем катерке мотористом, в восемнадцатом на сушу ушел, на бронепоездах воевал. Решением Цека возвращен на свой родной флот. Назначен к вам комиссаром. Смекаешь, комсомол?
— Смекаю.
— Комсомольцев раз, два и обчелся, дороже золота вы для меня. Слыхал я, правда, Цека комсомола клич скоро кинет, со всей России созовет комсомольцев. Но это когда еще будет… Здоровей, крепни. Тебе всего здесь хватает? А коли и не хватает, помочь ничем не могу.
Так познакомился я со своим будущим комиссаром.
Поправились мы с командиром, выздоровел и катер.
Он весь пропах краской и выглядел, как новорожденный.
Алехин не мог на него налюбоваться. Пришел Вахрамеев вместе с командиром дивизиона, военным моряком Свенцицкнм.
— Поздравляю вас с возвращением в строй, — сказал комдив выстроенной команде.
— От лица революции и Черноморского флота, — провозгласил комиссар, благодарю боцмана Ховрина за то, что он спас и корабль, и людей. С такими, как ты, боцман, мы выдюжим. Спасибо тебе.
Вахрамеев обнял Ховрина.
— Учись, молодежь, у Стакана Стаканы… тьфу, у Степана Степаныча жить и действовать, как подобает моряку-черноморцу. Ура!
Мы дружно прокричали в честь боцмана «ура».
В тот же день мы горласто пели досочиненную нами песню: «Ты, моряк, красивый сам собою, е боевых торпедных катеров».
Через несколько дней комдив ходил с нами в море. Он ни во что не вмешивался, предоставил действовать командиру.
Во флотской газете «Аврал» появился очерк «О подвиге боцмана Ховрина».
— Он меня, дьявол, расспрашивал о том и о сем, я думал, он с чистой душой интересуется, а он, сукин сын, пропечатал, — возмущался Ховрин корреспондентом. — На весь флот опозорил.
— Да ведь он же вас прославил, — попытался урезонить боцмана Сева.
— А я славы той пуще смерти страшусь. Что дружки мои скажут, увидя такую брехню? Расхвастался, мол, наш Степан Степаныч, почета ему захотелось, старому хрену.
Да я с того корреспондента, как встречу, шкуру спущу!
— За что?
— За что, за что! За то, что осрамил! В брехуны записал!
Долго боцман не мог успокоиться. А я прочел очерк, заскребло на сердце: меня не упомянули. А хотелось бы, чтобы прочла обо мне одна девчушка.
Маленькая, похожая на девочку (доктора ее называли крошкой), она ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я пришел в себя, она наклонилась, я увидел радостные глаза: «Наконец-то очнулся». — «Пить», попросил я. — «Сейчас, сейчас, милый». Она напоила меня чем-то кисленьким. «Давно я лежу?» — «Давненько, Сереженька». — «А что с остальными?» — «Все живы, миленький. Командир твой в соседней палате. Севу сейчас позову, если хочешь, он у нас выздоравливающий, ходячий.
Боцман да товарищ ваш, грузин черномазый, приходили справляться. Катер в ремонт пошел… У тебя мать, Сереженька, есть?» — «Нету». — «А отец?» «Не знаю, где». — «Ах ты, бедный ты мой, одинокенький». Она погладила меня по голове. Рука у нее была теплая. Я вскоре снова забылся. Но стоило мне очнуться — она всегда была рядом; как она успевала? Я ощупывал себя, все ли цело.
Ноги, руки на месте. Но подняться не мог. И я ужасно стеснялся, когда мне было надо… Но Зоя говорила спокойно: «Миленький, ты не стыдись, я не женщина, я персонал медицинский». Анну Павловну она побаивалась. Та распоряжалась всегда трубным голосом. Но когда Анны Павловны не было, Зоя садилась рядышком: «Хочешь, я тебе почитаю?» Или: «Что тебе рассказать?» И рассказывала о своих папе и маме, обитателях Корабельной, белом домике, псе Грозном неизвестной породы, которого она очень любила, потому что он спас ее как-то ночью от клешников — в лохмотья порвал их шикарные клеши; «они, эти клешники, вовсе не люди, уж не знаю, как их земля и флот терпят».
Я чувствовал себя то лучше, то хуже; приходили доктора и то хвалили меня, то покачивали мудрыми головами.
И вот однажды я проснулся, проспав крепким сном чуть не сутки, и увидел солнце, ярко светившее в окно, и в солнечном свете — Зою, такую беленькую и чистенькую, такую славную, хлопотливую. Она обернулась: «Проснулся, милый? Сейчас принесу тебе чаю». И тут я увидел на ноге у нее родинку, похожую на мышку. И мне захотелось ее потрогать. «Раз я заинтересовался родинкой на девичьей ноге, значит, я выкарабкался и теперь буду жить», подумал я.
Зоя так и не поняла, почему я веселился, когда она принесла чай. «Мне хочется поцеловать тебя, Зоинька».
Она подставила щеку, и щека вспыхнула, когда я к ней прикоснулся губами. А когда я выписывался, она поцеловала меня. Ну, просто как брата. Но я хотел ее видеть.
В свободные часы пробирался на Корабельную, к госпиталю. В ворота войти не осмеливался. Однажды я перебрался через забор. Прокрался к окнам. Увидел ее. Она поправляла больному подушки. Анна Павловна накрыла меня. «Что вы тут делаете, больной?» — «Я не больной!» — «Тем более. Что вы тут делаете? — Она сделала вид, что не узнала меня. — Уходите немедленно с территории госпиталя и чтобы я вас здесь никогда не видела». В воротах вахтер потребовал пропуск. Я только отмахнулся.
В другой раз я подошел к ее домику. Меня облаял страшнейшего вида пес. Я вспомнил, как он расправился с клешами, и с позором бежал.
Сева меня в тот же вечер спросил:
— Ты знаешь, Сережка, что бывает за измену товарищам?
— За какую измену?
— С существом женского пола!
— С ума ты сошел!
— Я-то нет, а вот ты, видно, спятил. И эдакая фитюлька может разбить крепкую дружбу!
— Да что ты несешь?
— Женщина, милый, обременяет бойца. Он мировой революцией дышит, у него возмущенный разум кипит, а она повиснет на шее, обовьется вокруг, как канат: «Не покидай меня, я умру!» Нет, брат, этот номер у тебя не пройдет. Фитюльки, они цепкие, словно кошки. Она тебя женит — и пропал ты для флота, для революции, — Погоди, Сева. Карл Маркс был женат?
— Ну, был, ну и что из того?
— Ленин тоже женат.
— Ну, женат, ну и что?
— А то, что он вождь мирового пролетариата.
— Так у них же жены особенные, — сказал значительно Сева. — А ты собираешься на ком попало жениться…
— Ну уж, Зоя не кто попало…
— Ах, Зоя? Так мы и знали. Правда, Васо?
Васо только гмыкнул.
— Да не собираюсь я, братцы, жениться.
— Вот это другой разговор. Мужской и моряцкий. Не собираешься?
— Нет.
— Но и подлецом тоже не будешь?
— Не собираюсь.
— Отлично. Дай руку. И слушай. Обязуется каждый из нас: немедленно поставить в известность товарищей, если дурь ему бросится в голову. Предъявить нам объект и, лишь получив общее одобрение, делать решительный шаг.
— Обязуюсь, — сказал Васо.
— А ты? — спросил меня Сева.
Я молчал.
— Я вижу, пропащий ты человек!
— Ну… А если бы я вздумал жениться на Зое?
— Связать себя по рукам и ногам! Потерять навеки товарищей…
— Да почему же я вас должен терять?
— Э-э, милый мой, женщины — создания хитрющие.
Сегодня она тебя по головке погладит: «Пойди, повидайся с товарищами, я против ничего не имею», а завтра скажет таким липучим, ласковым голосом: «Милый, неужели какие-то (заметь, какие-то!) тебе дороже меня? Ты пойдешь к ним веселиться, а я одна должна скучать в темноте, а у меня, может, кто-нибудь скоро народится, и ему повредит эта скука… Ну, неужели ты способен, любимый, бросить семью ради каких-то там посторонних?»
И ты раскиснешь. Останешься дома. А она счастлива: она победила. Ты — раб. И твой возмущенный разум уже остывает. Ты не стремишься к мировой революции. Тебя засасывает быт, ты стираешь пеленки (кое-кто, конечно, уже народился). А твои товарищи, с которыми ты терпел и голод, и холод, подрывался на минах, с поганью всякой боролся, тебя вспоминают: «Какой был смелый парень и какой тряпкой он стал!»
— Довольно! — я был сражен этими доводами. — Подписываю наш договор.
— Кровью?
— Хотя бы и кровью. Дай, Васо, ножик!
— Ну, обойдемся без крови. Мы ведь уже не мальчишки.
Я встречал Зою после несколько раз — и понял, что «все был один мираж», как говорил Сева.
Она вышла замуж за хорошего парня. Ему в госпитале отрезали ногу, и он остался калекой. Он открыл кустарную мастерскую, чинил примуса, керосинки, и они были счастливы.