Ночные туманы - Игорь Всеволожский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вышла замуж за хорошего парня. Ему в госпитале отрезали ногу, и он остался калекой. Он открыл кустарную мастерскую, чинил примуса, керосинки, и они были счастливы.
Глава четырнадцатая
Комиссар Вахрамеев часто заходил к нам. Мы усаживались на камушках возле причала, и он задавал неожиданные вопросы:
— А ну, кто скажет, для чего мы живем?
— Для мировой революции, — отвечал кто-нибудь из нас.
— Это само собой разумеется. Но какими мы должны с вами быть? Такими, как приказала нам партия: чистыми, честными. Вот, к примеру, в одном городишке мы, моряки-черноморцы, нашли захованный буржуями мешок чистого золота. Скажите: хоть одна безделушка пропала?
Себя мы не опозорили. Наша республика может накормить на это буржуйское золото многих голодных.
— Всегда говори людям правду, одну только правду, — внушал Вахрамеев. Обманешь раз — в другой никто не поверит. А за правду люди идут на муки и на смерть. И поют «Интернационал», когда их расстреливает белогвардейская и интервентская сволочь. Жизнь они нам испоганили. Мы терпим и холод и голод. И все же она будет лучше — ни для кого-нибудь одного, а для всех! Для всех! Ленин говорит, что тогда коммунизм и начнется, когда о себе будешь думать поменьше, а о других больше.
Слова Вахрамеева я запомнил на всю жизнь. Я и сейчас вижу его перед собой: суровый, словно из чугуна отлитый матрос с ласковыми глазами.
Политбеседы комиссара вспомнились в Севастополе, в последние дни обороны. Моряки, уходя, заложили в подземном хранилище мину с часовым механизмом. Она уничтожила бы не только взрывчатку, но и фашистов, засевших над ней. Но немцы догадались о мине и стали пробираться к хранилищу сверху. Тогда краснофлотец Александр Чекаренко сказал командиру:
— Я пойду и поставлю часы на ноль.
Он пожертвовал собой ради всех.
Поэт Алымов написал о нем хватающие за сердце стихи… Они были напечатаны в многотиражной газете.
«…Александру всего девятнадцать лет. Он служит на флоте год. У сердца лежит комсомольский билет…»
Но вернемся к двадцатым годам.
Свенцицкий часто заходил к нам на катер. Он был придирчив и требователен, и мы его побаивались. Особенно, когда он доставал из кармана ослепительно чистый платок. Правда, очень редко случалось, чтобы на платке оказалось пятнышко: мы держали свой катер в чистоте образцовой, об этом заботился боцман Стакан Стаканыч. В сердцах он, бывало, и матернется, и подзатыльником согрешит — все принималось, как должное, и никто не думал кричать об оскорблении человеческого достоинства. «Я ваш дед, а вы мои внуки», — говаривал боцман, хотя по летам он едва нам годился в отцы.
Свенцицкий изредка заговаривал с нами.
— Кто ваш отец, Тучков?
— Военный капельмейстер, товарищ командир.
— А ваш, Гущин?
— Военный фельдшер, товарищ командир.
— Полковая интеллигенция, значит, — усмехался Свенцицкий. И нам становилось обидно. Мы невзлюбили его за холодные глаза, за казенную вежливость, за то, что он нас презирает и считает себя куда выше нас. Вахрамеев — другое дело, тот был своим человеком.
Но вскоре Свенцицкий нам объявил, что мы будем готовиться к первому большому походу. Это смирило нас с ним, мы простили ему и высокомерие, и мелочную придирчивость. Большой поход! На катерах, которые износились и обветшали, это было рискованным предприятием. Но в те годы никто бы не удивился, если бы какиенибудь чудаки полетели в самодельном аппарате на Марс.
Недаром Алексей Толстой написал «Аэлиту».
Куда мы пойдем, нам не сообщали. Об этом знали только командующий, комдив и, может быть, командиры катеров.
Честно говоря, в тот год мы подголадывали. Хамса была каждодневной пищей, селедка считалась лакомством, пшенная каша — деликатесом. В городе, даже если ты имел деньги, нечем было тогда поживиться: все лавки были наглухо заколочены. Но находились предприимчивые типы, тайно организовавшие на окраинах подпольные чебуречные. Там можно было за сумасшедшие деньги съесть порцию лепестков-чебуреков, поджаренных на ужаснейшем масле, приводившем к катастрофе желудок.
Город жил голодной, холодной жизнью. На улицах бродили оборванные типы с глазами убийц, сумасшедшие старухи, бывшие барыни в шляпах с перьями, посылавшие в пространство проклятия. Были тут и облезлые генералы, и девушки «из хороших семейств», отставшие от эвакуации, опустившиеся и бледные, готовые на все, чем и пользовались Жоры — клешники. Ходил поп, отощавший до крайности, с осыпанной перхотью гривой. Паствы у него не было. Какой-то юродивый вещал о страшном суде и конце света. Клешники, горланя, бродили пьяной гурьбой.
Появлялись и удивительные фигуры. «Представитель Коминтерна» голландец с мандатом, выступил на нескольких митингах, призывая пролетариев всех стран объединяться. Он не позже зимы обещал мировую революцию. «Голландец из Коминтерна» был проверен Особым отделом Севастопольской базы и оказался шпионом Антанты. «Братишка с Балтики» тоже осчастливил наш город. Он поражал чудовищным чубом и хорошо подвешенным языком: бойко докладывал, как боролся с Антантой, подавляя кронштадтский мятеж. «Братишка» оказался валютчиком, ловко скупавшим у голодавших интеллигентов последние ценности.
Нехорошо было в тот год в Севастополе…
Только на Корабельной, в белых домиках у боцманов, оставшихся после потопления флота без дела, и у рабочих-судоремонтников жизнь текла без особых событий.
Все они стоически терпели и холод, и голод.
«О нас позаботится наша Советская власть, — говорил Мефодий Гаврилыч, жуя размоченную в морковном чае хлебную корочку… — По всей России сейчас недохват, а мы чем лучше других? Перетерпим».
Вот это «перетерпим» мудрого Куницына мне тоже запомнилось на всю жизнь. И я повторял «перетерпим» к другое время и при других обстоятельствах.
А тогда мы ждали похода. Куда пойдем? В Одессу?
В Новороссийск? Пытались выспросить у Стакана Стаканыча. Он отмалчивался. Да, пожалуй, и сам он не знал.
Приказ Свенцицкого нас огорошил: нашу неразлучную и неразменную троицу разъединяли. К Свенцицкому обратиться мы не осмелились. Но когда пришел Вахрамеев, мы прямо-таки взвыли. Он нас добил:
— Приказ и я подписал. Вы кто у меня? Комсомольская прослойка. Комсомола много у нас? Раз, два и обчелся.
Что на это возразить? Возражать было нечего.
— А потом — все одно, — сказал комиссар почти ласково, — недолго вам быть неразлучными. Одним катером три командира не могут командовать. А я сильно надеюсь, что придет время, все вы будете командирами, хлопцы. Ученье, говорят, свет, а неученье — кромешная тьма.
Ленин говорит. Слышали? Учиться, мол, надо, учиться и еще раз учиться.
— А когда нас учиться пошлете?
— Да недалек уж тот час, — загадочно подмигнул Вахрамеев.
На место Васо и Севы пришли незнакомые парни Сучковский и Головач, на первый взгляд смахивавшие на клешников. Но вели они себя скромно и ретиво выполняли приказания боцмана.
Перед самым выходом в море случилось неслыханное: командир катера не пришел к подъему флага. Растерявшись, боцман все же приказал поднять флаг. Не пришел командир и к обеду. Вахрамеева тоже не было видно.
Куда они девались? Ведь назавтра назначен поход! На борт уже погрузили железные бочки с запасным горючим…
После обеда Стакан Стаканыч отправился на берег.
Он пришел с невеселыми вестями, которыми и поделился со мной:
— Тебе, как комсомолу, доверяю, сынок: комиссар стрелял в Свенцицкого, и его будет судить трибунал.
Поход отменили.
— Раз стрелял в Свенцицкого — значит, тот заслужил, — убежденно говорил Сева. Он набрасывался на всех, кто утверждал, что комиссар питал личную неприязнь к Свенцицкому, как к бывшему офицеру.
— Чепуху говоришь! Не таков комиссар!
Какие-то идиоты додумались, что ссора произошла изза женщины.
— Да где ты видал, чтобы из-за женщины коммунист стал стрелять в беспартийного? — бушевал Сева. — Чушь!
Наконец настал день суда.
Трибунал заседал в маленьком клубе одной из частей. На скамье подсудимых, ничем не отделенной от прочих скамеек, сидел Вахрамеев, уперев руки в колени; он был спокоен. Председатель, старик в потрепанном кителе, похожий на всероссийского старосту, полистал пухлое дело в коричневой папке и заговорил буднично, торопливо, словно спеша поскорее отделаться от неприятной обязанности:
— Слушается дело по обвинению Вахрамеева Леонида Карповича, тысяча восемьсот восемьдесят пятого года рождения, из рабочих, города Бежецка, несудимого, неженатого, члена РКП(б) с тысяча девятьсот восемнадцатого года, занимавшего должность комиссара дивизиона торпедных катеров Черноморского флота…
Обвинительное заключение было составлено таким канцелярским, судейским слогом, что я с трудом его понимал.