Папа, мама, я и Сталин - Марк Григорьевич Розовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антисемитских взглядов, сами понимаете, я не разделял.
Но эти разговоры вел до бесконечности. Я их брал измором.
Они не давали играть спектакль, я не убирал из спектакля песню «Кихелэх и земелэх».
— Да убери ты ее. И без нее спектакль хорош.
— Не уберу.
— Ну и дурак. Спектакль дороже, чем одна какая-то песня.
— Не какая-то.
— Что ты такой упертый?..
— Я не упертый.
— А кто же ты?
— Я — еврей, — сказал я. — А вы — фашисты тут все.
Что началось!.. Поднялся страшный ор.
Я ушел, хлопнув дверью.
Наступило лето, каникулы. Потом сентябрь, октябрь… «Переговоры» были приостановлены…
Я писал письма в «инстанции».
Наконец меня приняли в горкоме партии.
Разговор получился более чем странный.
Мне на полном серьезе предъявили обвинения, от которых волосы стали дыбом.
— Зачем это название?.. Макс… Это что, намек на Маркса?!
Я опешил.
— И потом желтизна… у вас там этот царь выходит с папкой… С желтой папкой!..
— И что?.. Почему нельзя с желтой?
Ответ меня потряс. Это было лучшее, что я слышал в 1968 году.
— А вы что, не знаете, что желтый цвет — это национальный цвет еврейского народа!..
Здесь следовало расхохотаться. Или хотя бы начать объяснять высокому начальнику по порядку: во-первых, царь Макс-Емельян выходил у меня на сцену с несколькими папками — синей, красной, зеленой… среди этого разноцветья, может быть, была и желтая… Но я как режиссер если и придавал значение разноцветью, но никак не мог представить, что какая-то случайно затесавшаяся под мышку царя «желтизна» будет восприниматься столь неожиданным образом… Во-вторых, что за чушь считать желтый цвет — «национальным цветом еврейского народа»?.. Партийный чиновник хоть и бонза безграмотная, но мог бы знать, что цвета Израиля — бело-голубые, а вовсе не желтые… Это ты, видимо, с черно-желтой звездой Давида спутал, антисемитская твоя рожа!..
Вместо смеха и ненужных объяснений я изо всех сил стукнул кулаком по его столу — да так, что письменный прибор подпрыгнул, затем схватил стол за его край и начал трясти, крича на весь горком:
— Провокация!.. Провокация!.. Провокация!
Тотчас в кабинет влетела секретарша.
— Тихо!.. Тихо!.. Что случилось?.. Мы сейчас милицию вызовем!..
Высокий начальник заерзал в кресле.
— Ты чего, Марк?.. Успокойся!.. Я специально это тебе сказал, чтобы посмотреть, как ты будешь реагировать… Успокойся!
Ах, вот оно что… Проверить меня хотел… Ну, проверил?..
Говоря театральным языком, он играл со мной «этюд». Да ведь и я с ним играл. Я был в образе этакого «неуправляемого художника» — сия маска ругала любого советского аппаратчика, партийца, больше чем что бы то ни было, ибо взрывала застой в их кабинетах, мешала тихому размеренному существованию во власти с запахом морга.
Это действовало.
Во всяком случае мне не раз помогало мое актерское вхождение в образ яростного, разбушевавшегося фантомаса именно при соприкосновении с противником, каким бы грозным, каким бы всесильным он ни казался. И сейчас (конечно, гораздо реже!) я применяю этот метод — к примеру, в передаче «К барьеру!» на НТВ, где пришлось именно в такой рискованной форме дискутировать с депутатом Госдумы Митрофановым по поводу установки на Поклонной горе памятника Сталину.
Это был бы памятник не столько вождю лично, сколько сталинщине. Но доказывать эту истину пришлось, напустив на себя — я сделал это совершенно сознательно — опять-таки рьяную энергетику с десятикратным эмоциональным выбросом. Жанр телевизионного шоу требовал от меня только такого поведения — иначе победить было невозможно. Передо мной (незадолго) у того же барьера честный порядочный человек, истинно русский интеллигент космонавт Леонов, как и подобает, интеллигентно спорил с зоологическим антисемитом Макашовым и, как известно, проиграл. Мне не хотелось печального повтора.
Но вернемся в горком конца 60-х годов.
Именно в тот день, когда меня там столь мелко провоцировали, присутствовавший при разговоре инструктор горкома ВЛКСМ — по выходе из кабинета — начал меня задушевно поддерживать:
— Нуты даешь, Марк!.. Так здесь себя не ведут… И потом, ты сам должен понимать… Должен!..
— Что я должен понимать?
— Ну, эти три фамилии… Аксельрод, Розовский, Рутберг… ну, это же вообще… ну, такого просто не может быть!..
— Чего не может быть?
— Ну, чтоб эти три фамилии — вместе!.. Чтоб вы руководили театром… Ну, этого же нигде в стране больше нет… Три таких…
— Каких?
— Ну, ты сам пойми… Ты не понимаешь?.. Аксельрод… Рутберг… Розовский!..
Он и еще раз произнес, с инверсией:
— Рутберг!.. Розовский!.. И еще — Аксельрод!..
Я выдержал паузу. Между прочим, разговор происходил на беломраморной горкомовской лестнице, на стене висел огромный портрет Ленина. Я кивнул на него:
— А знаешь, что об этом обо всем Ленин сказал?..
— Что?
— Он сказал: не каждый подлец — антисемит, но каждый антисемит — подлец!
Миша — так звали инструктора — изменился в лице. Его, мне показалось, как-то даже чуток перекосило. А может, говорю, мне показалось.
Он встал на ступеньку, перегородив мне дорогу:
— Это правда, что Ленин так сказал?
— Это правда, — сказал я, до сих пор не веря, что эти слова сказал именно Ленин. Но тогда, видно, под воздействием портрета и всего того, что только что происходило в кабинете бонзы, мне самому хотелось верить.
Реакция Миши была ошеломительной. Он тотчас достал записную книжку, вынул авторучку и чрезвычайно серьезно ляпнул:
— Дай слова переписать!..
Давно уж это происходило, но помнится хорошо: меня от смеха закачало, я чуть не полетел вниз по партийной лестнице.
Между прочим, через несколько дней Ваня Несвет вызвал меня к себе и начал с подмигиванья:
— Тут звонили кое-откуда кое-кому…
— И что?
— «Сказание» можно играть.
Я то ли икнул, то ли крякнул.
— А «Кихелэх» — можно петь?
— Не сказали. А раз не сказали — значит, можно.
— Ваня, ты уверен?
— Уверен. Если б что-то было нельзя, то они обязательно бы сказали. А раз ничего не сказали, — значит, все можно.
Вот так спектакль «Сказание про царя Максимилиана» был пробит. И пробит в том виде, в котором поставлен.
Конечно, его запрещали не только из-за так называемой «еврейской темы».
Эта гема, действительно, была не главной в нем, — виртуозный, ослепительный стих Семена Исааковича Кирсанова дал повод для искрометных актерских импровизаций, множества мощных музыкальных номеров (основной композитор — юный Максим Дунаевский), но главный сумасшедший успех этого представления был обеспечен злой сатирой на все советское: 400 тысяч царей — сыновей главного героя, страдавшего до рождения первенца от импотенции, — сказочно сели на загривок своему народу — начались