Папа, мама, я и Сталин - Марк Григорьевич Розовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, меня допрашивали в парткоме:
— Это русская сказка?
— Да.
— А почему тогда у Кирсанова отчество «Исаакович»?
Я, помнится, смущал их своим шутливым ответом:
— Так уж случилось. Но ведь у Сталина тоже было еврейское имя.
Они на секунду задумывались, сверяя имя «Иосиф» с русскими святцами, и улыбались. Один дяденька даже погрозил мне при этом пальчиком.
Удивительное время… Я к чему про все это рассказываю?.. А к тому, что когда нынче частенько слышу о том, что, мол, «шестидесятники» — сплошь продавшиеся советской власти карьеристы, меня, мягко говоря, трясет от этой злобной клеветы и подлости. Пусть бы они походили в парткомы-горкомы вместо меня!.. Пусть бы они делали себе карьеру в то время, как я!..
Еще был интересный момент, когда нас закрывали на заседании Правления клуба МГУ, — неожиданно встал один студент экономического факультета и внятно произнес:
— А я не согласен.
Профсоюзные деятели заволновались: как так?.. И что за герой — народный заступник — нашелся, чуть ли не генеральной линии перечит… Между тем студент объяснил свою позицию подробно.
— «Наш дом» — театр патриотический, нужный молодежи. Закрывать его — ошибка.
Можно было ахнуть от такой смелости.
Я и ахнул.
Однако потом, через много лет, все встало на свои места. Студент-экономист впоследствии оказался в Израиле. Его зовут Юрий Штерн. Он депутат Кнессета и очень уважаемый в этой стране человек.
Но ведь тогда, в 69-м, этой «карьерой» и не пахло. Надо было, поверьте, проявить гражданское мужество и сказать эти дорогостоящие во все времена инквизиции слова:
— А я не согласен.
Видно, быть евреем — непростая доля.
И мне, простите за откровенность, тоже, как многим из нас, пришлось это почувствовать. Жизнь была такова, что нам ежеминутно и каждодневно давали это почувствовать.
Я спрашивал Аксельрода:
— Алик, вот ты работаешь в клинике Неговского и в Боткинской… А каковы твои перспективы?.. Можешь ли ты стать министром здравоохранения, к примеру?
Алик смеялся и рассказывал в ответ анекдот про слона, которого хотели закормить:
— Съесгь-то он съест, да кто ж ему даст?!
И добавлял:
— Вам, грекам, этого не понять.
Точно!.. Уж кому-кому, а мне везде и всюду нужно было тыкать паспорт, где в графе «национальность» значилось комическое слово.
Был в те времена такой критик по фамилии Любомудров, по имени Марк. Тезка, значит. Молодой человек приятной наружности. На вид не антисемит. Но вид бывает обманчив.
Вот я и обманулся.
Марк Любомудров соорудил две клеветы на меня, на мои лучшие, самые важные, самые серьезные по тем временам спектакли.
Сначала он обрушился в «Огоньке», а затем в «огонь-ковской» книжной серии на «Историю лошади», пытаясь доказать, что «пегость» Холстомера есть еврейство Розовского. И до чего хитер этот Розовский. Самого Товстоногова обкрутил своим агрессивным жидомасонством. О, конечно, Любомудров нашел другие слова для утверждения своих клевет, но смысл, ручаюсь, был только такой. В дальнейшем критик, считающий себя искусствоведом, прославил себя и иными сугубо «патриотическими», почвенническими трудами, где чистота расы и чья-то «пегость» объявлялись несовместимыми. Коричневатый окрас Любомудрова еще не раз покажет себя во всей красе. А тогда…
Вслед за ударом по театральному Холстомеру, которого я, желая потрафить критику, с удовольствием переименовал бы в Холсто-Меира, Любомудров публикует в «Комсомольской правде» пасквиль под названием «Куплеты под шарманку», уничтожающий (после этой публикации спектакль был запрещен и снят с проката) мою работу «Убивец» — по роману Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание».
Здесь я получил по полной за Свидригайлова, произнесшего со сцены слова Достоевского о том, что «русские люди — вообще-то широкие люди, но беда быть широким без особенной гениальности». На этом основании Любомудров приписал МНЕ оскорбление русского народа. Да и шарманке досталось, хотя она частенько звучит на страницах великого романа.
Далее, после «Комсомолки», — заседание в Минкульте СССР, где меня долбят за «извращение русской классики», и знаменитая дискуссия на эти темы, где чудовищно выступали Куняев и Палиевский, а им блестяще отвечал Эфрос…
Сегодня цензуры (в театре) нет. Ставь что хочешь. Пиши что хочешь. Это, конечно, великое достижение, путь к которому устлан множеством погибших — стихотворений, страниц прозы, спектаклей, сцен из спектаклей, отдельных реплик…
В последние десятилетия я сделал на театре множество вещей, жизнь которых в советские времена была бы совершенно невозможной.
— Вас что, так волнует «еврейская тема»? — недавно вопрос журналиста был задан мне в лоб. Я в лоб и ответил:
— Да. Ибо я российский интеллигент.
Это я так сказал не потому вовсе, что хотел неинтеллигентно похвалиться своей «интеллигентностью», а из-за того, что всерьез считаю: без этой темы миру не обойтись. Достоевский назвал свой роман «Униженные и оскорбленные» — эти слова стали знаком генеральной темы всей русской литературы, но в кровавой истории 20-го века они вполне относимы и к евреям.
В июне 2005 года театр «У Никитских ворот» повез в Прагу на Всеевропейский еврейский фестиваль «Девятые ворота» два моих спектакля: «Майн кампф. Фарс» (пьеса Джорджа Табори) и «Фокусник из Люблина» (моя пьеса по прозе лауреата Нобелевской премии Исаака Башевича-Зингера) — успех был колоссальный. Но дело не собственно в успехе, а в том, что удалось предъявить все понимающей аудитории как раз те опусы, о которых в недавнее время нельзя было и мечтать.
Самое отрадное, что пражская публика реагировала с тем же восторгом, что и московская. Смеялась и плакала в тех же местах.
Это доказывает, что «еврейская тема» есть тема общечеловеческая, и совсем не обязательно ее реализовывать только в скрипично-клейзмерском ключе. Табори и Зингер — писатели мирового значения и звучания — и я горжусь этими своими еврейскими работами.
При этом — главное…
Всею жизнью своею я связан с Россией, русской культурой, которой и по сей день истово служу.
Неловко напоминать, но в контексте сегодняшнего рассказа о моем национальном мытарстве, может быть, стоит хотя бы перечислить лишь одни имена русских писателей и поэтов, чьи произведения я ставил на сцене, всякий раз пытаясь дать им вторую, уже театральную, жизнь.
Это (по памяти, не по порядку) Пушкин, Гоголь, А. Толстой, Л. Толстой, Салтыков-Щедрин, Карамзин, Чехов, Достоевский, Куприн, Зощенко, Бабель, Булгаков, Тургенев, Маяковский, Чаадаев, Шолохов, Гончаров, Гумилев, Шергин, Горький, Набоков, Гроссман…
Вот написал «Бабель», «Гроссман», и