Дневники Фаулз - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
30 апреля
Денис и М. Шаррокс, прибыв из Индонезии, остановились у нас. Хотя он — и она — мне нравятся, сложности моего нынешнего положения затрудняют общение. Нам приятно видеть Дениса, но его присутствие моментально оборачивается стрессом. Этот стресс принял форму подтрунивания, подшучивания, привычки ни о чем не говорить всерьез. Разумеется, они, особенно М., несколько опасаются, что их примут за несведущих простаков; отсюда — внезапные недоразумения, недопонимание. Их реакция зачастую непредсказуема; кроме того, как мне кажется, у них нет твердой точки зрения ни на что на свете. В довершение всего манера М. держать себя вызывает раздражение. Недостаток образования и неуверенность выливаются у нее в капризы, своеволие, вспышки неоправданного гнева, резкие перемены настроений. «Она актриса», — говорит Э. Но от этого ситуация становится только хуже. Не люблю людей, ведущих себя в соответствии со стереотипами собственной профессии. Денис не переменился: под влиянием новой критики[598] и «продвинутых» американцев, с которыми познакомился в Индонезии, он лишь укрепился в своей проамериканской ориентации. Спорить с этим бесполезно. Полагаю, познакомившись с Горацием (а Горациев там должно было быть много), можно было проникнуться желанием стать римлянином — несмотря на толпу, арену, Сабуру[599] и все, что с ними связано. Но Америка будит во мне Марциала. Это ложный путь, заблуждение, расточительство, вечная незавершенность. Одна из тех цивилизаций, что выкупают собственный проход в истории, цивилизация бесчисленных Джосов Сэдли[600], выкидывающая любые деньги на своих скаковых лошадей; я хочу сказать — в ней нет внутренней мобильности, изящества, шарма. Она не плывет, не шествует, как нормальные цивилизации; она мчится вперед в пульмановском вагоне.
Странный ромбовидный квартет складывается из нас: Д. и Э. и я составляем равноудаленные точки в этой конфигурации, а М. — нет. Между тем у Д. и Э. немало общих черточек; Д. их обыгрывает, подавая себя как беспечного, отдавшегося на волю волн, чуть склонного к рисовке, пьющего-курящего, растерянного, бесполого интеллектуала; все это весьма импонирует Э. На самом же деле, в определенном ракурсе, Д. весьма целеустремлен. Никогда раньше не чувствовал я в нем этого с такой отчетливостью. Мир его мыслей ни в малейшей мере не соприкасается с сырой реальностью. Он — и это для меня несомненно — вообще воспринимает их совсем не так, как я или, скажем, Подж. В его глазах мысли — это то, что вас отличает, выделяет из толпы, но не имеет ничего общего с тем, чего вы действительно добиваетесь в жизни. Мне это кажется до смешного провинциальным — иными словами, характерным для тех, кто не получил оксфордского образования; однако такого рода провинциализм не слишком бросается в глаза, поскольку мысли Д. гладко сформулированы, современны и модны. Так выходцы из провинции пытаются скрыть свое происхождение, шикарно одеваясь, и тем не менее остаются провинциалами. Притом в случае Д. это отнюдь не назовешь лицемерием — скорее уж можно говорить о неуверенности в себе, чувстве неадекватности. Не касаясь частностей, я нахожу это очень печальным. Взять хоть прозрачную сеть новейших идей и критических концепций, которую он вокруг себя вытачивает: под ней ощущается внутренняя беззащитность. А в утрате контакта с сегодняшним днем проступает и неуравновешенность. Жить в настоящем: наслаждаться едой, произведениями искусства, получать удовлетворение из любого реального источника — все это не доставляет ему удовольствия. Он пребывает в убеждении, что его получает; однако, как уверены Э. и я, в сравнении с другими людьми искренне наслаждающимся его не назовешь. Он пользуется благами жизни, дабы производить впечатление человека, получающего удовольствие. Можно сказать и иначе: на самом деле ему нравятся только две вещи — пить и курить. А в его случае и то и другое приобретает компульсивный и отчуждающий (от реального) характер. То и другое способствует ослаблению контакта с действительностью и возврату в мыслительное измерение. Между тем, если взять Поджа и меня, мы берем напрокат у французов лишь несколько ключевых идей и вовсе не следим за новейшими тенденциями в критике и учеными статьями, где все раскладывается по полочкам; не читаем «Энкаунтер» и «Тайм» и все прочее; в этом плане, по сравнению с Д., мы ведем крестьянский образ жизни. Он же — перемещенное лицо. И в то же время ухитряется хорошо зарабатывать; быть может, с этой точки зрения и лучше провести между двумя мирами более четкий водораздел?
2 мая
Единственное, чего я действительно хочу, о чем я готов молиться, — это лишний час в сутки, когда я мог бы читать и писать. Невозможная скоротечность каждого дня.
26 июня
С Дж. С. Ф.[601] в Кенте. День ясный, но с сильным ветром; небо голубое, а море до странности зеленое. Нефритово-зеленое с белыми прожилками. Добираемся по утесам до Кингсдауна[602]; с одной стороны — кукурузные поля, с другой — крутой склон, а под ним галька и бирюзовое море. Цветы, выросшие на известковой почве.
Выехав за город, мы двинулись по вымощенной еще в эпоху римского владычества дороге, мимо залитой солнцем изгороди, затем свернули на шоссе вдоль засеянного колосящимся ячменем поля. Я поймал большую слепозмейку — гладкую, шелковистую, извивающуюся в бессильной тревоге.
Последний раз мы остановились на обширной пустоши между Селстедом и Лидденом[603]. Прошли через заржавевшие ворота и по высокой траве и зарослям крапивы зашагали к небольшой обветшавшей башне, некогда служившей крестоносцам часовней. Темный, густой кустарник, сырость. Старые каменные своды. Покрытые мхом окна, проемы пустых залов, коридоры. В конце концов в зарослях плюща и моха обнаружили портал. Страж темных холодных комнат, неясных слухов: повсюду неизгладимая печать смерти — не философской, или бытовой, или клинической, а плесневеющей, наползающей, неистребимой смерти. Ее тень тяжелым облаком нависала над этой местностью. В семнадцатом, а потом в середине девятнадцатого века часовню переоборудовали в фермерское жилище. Куда ни глянь, старые окна часовни, средневековая каменная кладка; и — обрывки банальных обоев викторианской поры, выцветшая, некогда шоколадного оттенка, краска на стенах. Наши шаги — и наши голоса — тонут в пустоте. Обстановка интригующая, зловещая и неописуемо гнетущая. Верхняя комната, единственный источник света в которой — узкий арочный верх окна часовни, тянущийся с пола до пояса; окно, сплошь заросшее плющом, солнце, тщетно пытающееся проникнуть внутрь; желтый и зеленый, почти фосфоресцирующий свет, какой встречаешь лишь в океанских глубинах. Самое странное ощущение, какое охватывает в этой комнате, — ощущение смерти и тайны, ощущение, что вокруг зреет зло. Все здесь слилось в ауру сгущающегося, доселе могущественного запустения — смертельно враждебного ко всему, что светло и разумно. Старый куст, вытянувшийся среди трав у выхода. Конверты адресованных последнему владельцу лестницы и подвала писем. Ветер, гуляющий в старых балках и пустотах черепичной кровли. Пустота, пустота, пустота. После дня на солнце и у моря, после ласкового побережья, автомобилей с вырвавшимися на воздух семьями, словесных благоглупостей — это Богом забытое место!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});