Дневники Фаулз - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М-р Казобон: вечно думает о своих крыльях и никогда не взлетает[608].
Д. Шаррокс. Его занятная иллюзия «человеческого контакта»; жалуется, что не находит его в Англии. Интересно, что в точности он подразумевает под этим? (Д. побуждает меня уподобляться Сократу; и хотя я задаю вполне сократические вопросы, вижу, что они никак его не затрагивают. Интересно, не было ли ведомо Сократу тайное отчаяние: находить отклик в малом логичном уме и терпеть поражение со всеми остальными.) Он заявляет, что жаждет встречаться с людьми в пабе, на рынке и находить с ними «человеческий контакт». Таинственная фраза. Когда я рассказал ему, как мы обсуждали с владельцем бара преимущества инфракрасного тостера и таким образом «контактировали», он, по всей видимости, заключил, что я шучу. Само собой, под «человеческим контактом» он имеет в виду разговор о книгах, стихах, идеях — о том, что производит неизгладимое впечатление. Сознавая, сколь абсурдно ожидать этого в суете повседневности, он даже не решается определить, что представляет собою «человеческий контакт»; коль скоро такое определение прозвучит, его претензии окажутся тщетными.
Он хочет снова отправиться за границу. Разозлившись, я ответил, что считаю своим долгом оставаться в Англии. И вот почему. Во-первых, переезд за границу означает перемену, груз новых поверхностных впечатлений, а значит, и потерю времени; а у меня времени нет (хотя я живу так, будто у меня его вдосталь). Во-вторых, язык. Я ненавижу тину, в которой вязнешь, не до конца понимая иностранцев; а под пониманием я разумею не только значение слов — я имею в виду любой оттенок интонации. В-третьих, я останусь здесь до того, как опубликуюсь; останусь в Св. Г. до того, как опубликуюсь. Такое состояние напоминает блуждание в пустыне: незаметно для себя начинаешь желать, чтобы она длилась и длилась. Опасность заключается в том, что, позволив этой фобии развиваться, можно превратиться в Казобона. И в конечном счете так из нее и не выйти.
31 августа
«Миддлмарч». Великая книга, которая была бы еще лучше, будь она на четверть короче; особенно последняя глава — это традиционно суммарное изложение того, что произойдет после: в одном абзаце суждено погибнуть Лидгейту, Доротее — стать женой и матерью, Фрэнку и Мэри — поседеть. Джейн никогда не допускала таких ошибок: заглянуть на несколько лет вперед — куда ни шло, но отнюдь не пытаться объять весь жизненный срок. Трудность с Дж. Элиот заключается в том, что она нередко мягко и даже самокритично, но все же снисходит к своим персонажам — de haut en bas[609] или, точнее, от чего-то всеобщего до конкретного; есть в ней нечто от викторианской мамаши, нечто царственное; ее не обошло стороной тяготение ее века к властвованию, к авторитарности. Она может утопить вас в тяжелых шелках, в то время как Джейн вся — узорчатый муслин, более легкий и воздушный. Джейн не снисходит до своих персонажей; она просто творит мир, но не властвует в нем, не возвышается над ним — даже для того, чтобы взять на себя, как подчас тщится Дж. Э., роль проводника. В каком-то смысле Джейн отдаленнее (отнюдь не хронологически), отстраненнее, но ее мир более целен и в высочайшем смысле слова более реален.
4 сентября
Оппенгейм. Занятно: она опять меня достает, как делает раз в несколько месяцев. Подчас я чувствую, что ни перед чем не остановлюсь, добиваясь, чтобы ее уволили; и это не будет произволом, поскольку учащимся она досаждает не в пример больше, нежели нам всем, вместе взятым. Она как блюдо, которое кажется соблазнительным или по меньшей мере съедобным, но стоит поднести ложку ко рту, как начинает рвать. Ее снедает неимоверная алчность, стремление получить все, что ей причитается, и сверх того; кроме того, в силу странной аберрации внимания все, что ей говорят, отскакивает от нее как от стенки горох, бумерангом возвращаясь к сказавшему. И тогда оказываешься на милости ее ненасытного «я» и ее языка. Она — тоже faisandée[610]: с примесью чего-то лесбийского, комплексом беженки, неудовлетворенным честолюбием; вечно настраивает против себя людей, втихаря поносит коллег, в ответ удостаиваясь их жалости, на которую отчасти сама напрашивается безобразным поведением. Сегодня она меня не на шутку разозлила, и я в долгу не остался. Правда, за спиной. Следовало бы чувствовать себя виноватым, но не чувствую.
11 сентября
Выставка Пикассо[611]. Откровение: он отнюдь не гениален. Отчего бы Пикассо не вернуться к одному из ранних своих периодов — реалистическому или импрессионистическому? Невротическая потребность все время двигаться вперед, убегать от собственной тени; столь многое в его творчестве — самодовлеющий, тупиковый эксперимент. В недрах его существа — тьма-тьмущая неизжитых комплексов; отсюда — потребность в компенсации, неудержимый «поток творческой энергии» (иными словами, неспособность углубиться в медитацию) и непрерывная «смена стиля и техники» (иными словами, неспособность сосредоточиться на чем-то с целью добиться реального результата).
Его новаторство сильно преувеличено: он определенно не первый в мире кубист и не первый карикатурист, — в то же время молниеносно отзывается на все новое. Вульгаризируя то, что на самом деле оригинально; подстегивая карусель быстротечной моды.
Пока мы ходили по залам, мне вспоминалась выставка Брака[612]: насколько он крупнее Пикассо как живописец.
Два непомерно разрекламированных художника нашего столетия: Пикассо, Матисс.
13 сентября
Гастроли бомбейской Малой балетной труппы. Очень талантливая и приятная индийская труппа: десяток танцев, горстка аккомпаниаторов[613]. На мой взгляд, этот индийский танец и индийская музыка в десять раз красивее (в самом простом и неоспоримом смысле слова), нежели лучшее, что может предложить Европа. Мне кажется, в них есть то, что отвечает самой сути музыки и балета: определенная спонтанность и отсутствие рассудочности. Я имею в виду: музыка и танец воздействуют на все органы чувств, включая глубинные, довизуальные. Для этой simplicitas musicae[614] фатальны рассудочное подражание и модное манерничание; внести их в ее стихию — то же, что пережарить хороший бифштекс. Я пишу эти строки, слушая «Вариации» Гольдберга. Критик мог бы заметить, что и им не чуждо ни рассудочное подражание, ни модное манерничание (французская увертюра и т. п.); однако сама сердцевина музыки — иными словами, чистая эмоция, которую она будит, в противоположность восхищению виртуозным исполнительским мастерством, — проста, как луговые фиалки. То же верно и в отношении Стравинского, а из самых рассудочных мастеров — Веберна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});