Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сто лет так дразнили самоуверенных оболтусов, которые учатся неизвестно зачем, не имея и наперстка мозгов.
Сдавило горло. Не хотелось оставлять всего этого.
И все-таки простор, и величественный поток, и березовая роща, в которую он зашел, удивительно успокоили его. На свете еще могло быть счастье.
Роща была белой-белой. Зеленая трава, зеленые кроны, а все остальное, насколько хватает глаз, белое, как мрамор, как сахар, как снег.
Матовые стволы берез были укрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы — для иволги было поздно — летел откуда-то из солнечной листвы.
Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло произойти за день.
Было тихо. Был мир.
Алесь сел на пень, и недалекий ствол березы заслонил от него солнце. Но вокруг, в неярком и трогательном свете, бурлили на солнце комары-толкунчики и по невидимым глазу паутинкам, протянутым между деревьями, игрались от солнца и неслышимого ветерка, угасали, вспыхивали, тянулись то туда, то сюда радужные зеленые и малиновые, как на елочных игрушках, огоньки.
Днепр. Белая роща. Бег огоньков по паутинкам. Ничего из того что было в жизни, нельзя отдать. Потому что нельзя было желать бедности.
Жить, мучиться и любить — это все равно было счастьем.
И, наблюдая за малиновыми и зелеными, как на елочных игрушках, огоньками, которые сверкали и бегали, словно просто в воздухе, на невидимых глазу паутинках, Алесь вдруг тихо, но твердо произнес:
— Боже, пошли мне вечную любовь.
И когда он, почти неверующий, помолился кому-то неизвестному, ему стало легче.
...Он шел домой, а над ним, в высоте, плыли зеленые, пурпурно-красные и синие облака, которые светились своим светом.
На дворе, возле упакованных повозок, Халимон Кирдун ругался с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем. И потому Халява был преисполнен самой невыносимой для всех гордости.
— Но ведь плед такой паныч оценить, — говорил Фельдбаух. — Плед этот есть практичный. Не пачкается он. Nüch?
— Понюхай ты знаешь что... — злился Халимон. — Этой тряпкой покойников покрывать. — Халимон смело валил через пень-колоду, так как знал, что немец плохо понимает быструю речь. — А ему надо яркий, веселый. К нам с панычом, возможно, девки ходить будут. Взглянет какая-нибудь на это покрывало да еще, упаси бог, поседеет... Хватит уж твоей власти над хлопцем!
— Хам-Халимон, — грустно буркнул Фельдбаух.— Деревянная голова Халимон. Хвастун-Халимон.
И отвернулся.
— Нет уже ни твоя, ни моя власть, — заявил он после паузы. — Горелка нам с тобой только власть хлебать. Пей один... С наклоном... Вайсруссише свин-нья!
Кирдун вдруг с силою хлопнул шапкой о землю.
— Да что ты ко мне привязался, перечница немецкая?! Мало мы с тобой, ты, неженатый, да я, при жене холостой, той горелки попили да в дурака поиграли? — На глазах Кирдуна выступила влага. — Мне, думаешь, легко? Буду там черт знает с кем, с басурманами какими-то, может, эту горелку хлебать.
— Я тоже есть басурман.
— Ты свой басурман, — горячился Халява. — Наш. Белорусский. Ай, да иди ты!..
Схватил немца за плечи и потряс. А тот его. С минуту они тормошили друг друга. Все медленнее и медленнее. И наконец прекратили.
— Грустно, — буркнул Кирдун.
— Грустно.
— Клади эту тряпку. Понадобится. Идем лучше выпьем.
Алесь улыбнулся и подумал, что ему во что бы то ни стало надо сделать еще что-то. Ага, надо распрощаться с самим собою, молодым. Ведь когда он вернется, возможно, нескоро, он будет уже совсем другим, непохожим, а Урга может состариться или даже подохнуть.
Он миновал дом, прошел под серебряными фонтанами итальянских тополей и напрямик двинулся к картинному павильону, купол которого темнел над кронами деревьев.
...Молча, словно запоминая, он сидел перед картиной в потемневшей от времени раме.
Опять, словно в детстве, она сияла своим светом. И под ветвями яблони, темная зелень которой прятала горизонт, юноша вел за уздечку белого коня. Словно сотни золотых солнц, сияли в листве плоды. И белый конь, трепетный и спокойный, будто в сказке, был Урга. А юноша в круглой шапочке — он, Алесь. Темно-серые глаза, волны каштановых волос. Шагает так, что длинные рукава относит ветер.
В павильоне было темно. Горела только одна свеча перед картиной. Он так задумался, что не сразу услышал, как его кто-то зовет.
Алесь увидел тьму, а в ней, как на картине Рембрандта, оранжевое лицо и кисти рук. Располневшая и добрая Онежка стояла перед ним, жена сурового Карпа.
— Паныч, — молвила Онежка, — а Боже ж мой. И не дозовешься.
— Что, Онеженька? Надо идти, что ли?
— Нет, — ответила Онежка. — Вот.
Он не заметил, как она исчезла. Сейчас во тьме, на том месте, где была она, стояла другая.
Длинная шаль сливала ее с теменью. Видна была одна рука и немного вскинутое лицо.
— Ты? — спросил он.
Легкий звон, словно вода лилась в узкогорлый кувшин, наполнил уши Алеся. Усилием воли он сумел сдержаться. Но в то же мгновение он понял, что Гелена была права, не соглашаясь на брак с ним. Ничего не забыто. Самогипнозом была ненависть, глупостью было презрение, ложью — равнодушие. И все обиды, и все, что было, и слухи о Ходанском, и оскорбление Франса, и встреча возле церкви — все было чепухой.
И спокойствие, и преклонение перед Геленой, и глубокая, до последнего камня, благодарность ей словно поблекли перед простым фактом ее появления. Гелена была мудрее. Она знала и видела все.
— Зачем ты тут? — спросил он.
Он ощущал, что любит ее до замирания сердца, до острой боли, до душераздирающего умиления, но он уже не мог, как прежде, сделать вид, что ничего не было.
— Сегодня ко мне приходила Гелена.
Сбиваясь, захлебываясь словами, она рассказала об их беседе и Алесь понял, что Гелена добилась своего, сделала невозможным всякий его шаг к ней. Все было окончено, даже если бы он решил пожертвовать предательской любовью во имя совести и благородства, как он думал.
Нельзя было, чтобы Гелену, мать его будущего ребенка, считали лживой. Да и она сама добивалась одного — его молчания.
Случилось.
Этого уже нельзя было исправить.
Поняв внезапно всю пропасть между последним благородством одной и капризами другой, он смотрел в лицо Майки.
Она продолжала рассказывать. И о сплетне, и о том, как она убедилась в ее лживости, и как поняла возле церкви, что