Не только Евтушенко - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Посмотри, как много здесь евреев.
В том смысле, что непропорционально много по отношению к населению всей страны.
На наших нью-йоркских тусовках – то же самое: русские – нацменьшинство.
Когда я, за невозможностью издать «Post Mortem» на своей географической родине – его запретили герои «Трех евреев» в Питере на стадии выпуска, стал публиковать главы в «Литературке», «Русском базаре», «Новом русском слове», «Панораме», «Слове», «В новом свете», включая главу «Плохой хороший еврей», именно на последнюю обрушились ортодоксальные критики. Тема и в самом деле вечно актуальна – как для евреев, так и не для евреев. «Неважно, еврей он или нет…» – писал обо мне один критик, на что я в ответ: «Пусть даже я – чукча», хотя из «Трех евреев» очевидно, кто есть кто. А в Интернете я набрел на спор: еврей Соловьев или антисемит? Как будто нельзя быть тем и другим одновременно. Хотя сама постановка вопроса забавна: не еврей или русский, а еврей или антисемит? Пусть гадают, хотя секрет Полишинеля. Как пунктик для меня это больше не существует, и нейтральная формула «чукча Владимир Соловьев» вполне устраивает.
Когда писал «Трех евреев», ощущал себя именно евреем.
Сам жанр меняется со временем. Горячечная, адреналиновая исповедь, записки сумасшедшего, mea culpa, выглядят теперь как «весьма талантливый памфлет» – выписываю характеристику у благожелательного ко мне московского критика Павла Басинского. Может, так и есть? Или это жанр меняется во времени? Что жанр, когда даже название изменилось – с ведома автора, но не по его инициативе. «Три еврея» обрастают легендами, становятся мифом. Вот бы и эту книгу написать как миф, а не как роман и не как воспоминания!
«Мемуарист должен быть страстен и несправедлив. Чтобы не скатиться к объективизму», – выписываю у моего старшего друга Бориса Слуцкого.
А сам попрекал Надежду Яковлевну за мандельштамоцентризм и несправедливость к той среде, которая много лет эту семью питала в прямом смысле. «Еще ораторствуя, я понял, что кругом не прав. Ведь мемуары не история, а эпос, только без ритма. Разве эпос может быть справедливым?»
Лучший пример мемуарно-лирического эпоса – «В поисках утраченного времени».
Но так я не умею, зато умею по-другому.
Карло Гоцци оставил три тома «Бесполезных мемуаров». А я исписал тысячи страниц своими аналитическими воспоминаниями. Теперь бы мне справиться с этим, который про Евтушенко и других, включая Владимира Соловьева, который не из их шестидесятнической шоблы, но дружил со многими евтушенками, включая главного – Евгения Евтушенко.
А прах Александра Петровича Межирова перевез в Москву не он, а Зоя Межирова, дочь поэта и сама поэт. Плотно занимается наследством отца, составляет, выпускает либо способствует изданию книг отца. Человек изумительный. Горжусь нашей дружбой.
Памяти живых и мертвых. Памяти самого себя.
Живых людей превращу в литературных мертвецов, зато мертвецов окроплю живой водой и пущу гулять по свету. Пока пишу, живые помрут, зато оживут мертвые. Вот и меняю их местами. Увековечу тех и других. Смерть всегда на страже, недреманное око, условие существования. Книга, пропитанная смертью. С миром, с прошлым, со смертью – на «ты». Я и ты, а не ты и оно, как ошибочно полагал Мартин Бубер.
А вам, Александр Петрович, Андрей Георгиевич, Юнна Петровна и Евгений Александрович, спасибо за подсказку. Обязательно напишу про вас, оптом и в розницу, вот уже пишу. Только не знаю – про Межирова или про Межжирова, которого недруги корили, что там жировал и здесь жирует? Про Юнну или про Мориц? Про Осю или про Джозефа? Про Довлатова или про Сережу? Про Битова или про Обидова, героя моего романа-эпизода «Не плачь обо мне…», которого списал с Андрея, сместив идеологический вектор персонажа, а потом безымянно перенес его в свой субъективный травелог «Путешественник и его двойник»? Как совместить в одном человеке литературный персонаж с реальным прототипом? Куда всунуть этих совмещенных, как здешние санузлы, героев – в этот метафизический роман или в следующий, совместный с этим «евтушенковским» – не менее, а может, еще более метафизический, чем этот? И в мой главный роман про сороковиков – от Бродского, Довлатова, Барышникова до Шемякина, Лимонова и Соловьева с Клепиковой?
Самое время признаться в своей неудаче, пусть она и обернулась в конце концов удачей. Меня еще предупреждали Шемякины – Миша и Сара, когда я попросил их поучаствовать в этой моей книге, поделившись со мной несколькими фотками, где Шемякин с Евтушенко или с кем еще из шестидесятников:
Мы очень признательны за ваше желание всюду включить Мишу, но все-таки не понятно, почему он так обильно должен появляться в данной книге. Ни с кем из «героев» книги Миша не общался в 60-е годы, то есть в России. Он с некоторыми из них познакомился в Париже и в Нью-Йорке в середине 70-х, с другими намного позже. Когда вы увидите книгу «Круг Шемякина», будет понятно, что Миша принадлежал совершенно другому кругу общения и совершенно другой культуре. Ленинград был отрезан от московской культуры и от московского выхода на иностранцев, на журналистов, на дипломатов. Творческого общения тоже не было со столичными писателями. Миша тогда общался только с Кабаковым, Янкилевским, Целковым, Шварцманом, Брусиловским, то есть с художниками, которые, насколько понимаем, не являются сюжетом книги о Евтушенко и его круге.
А дружба с Высоцким проходила в Париже в 1970-е годы, подчеркнуто отдельно от всего московского. Как можете видеть по текстам, друзья даже не обсуждали московскую жизнь и тусовку.
Собственно, ради Высоцкого самого по себе, вне московской тусовки, я и затевал эти переговоры с моими друзьями Сарой и Мишей, исходя из моей теории числителя и знаменателя, а как Миша Шемякин близко знал Володю, редко кто знал. Я уж не говорю о понимании и сопереживании: см. не только Мишины воспоминания и фотографии, но и его обалденный цикл иллюстраций к песням Высоцкого в следующей книге «Дорогие мои покойники».
Ради этой звездной дружбы – Шемякина и Высоцкого – и была задумана мною в этой и следующей книгах Op-ed – Opposite editorial, как в «Нью-Йорк Таймс», куда войдут также тексты Елены Клепиковой о Белле Ахмадулиной, Юрии Казакове, Булате Окуджаве-прозаике и конечно же о самом Евтушенко. Если эти мои книги суть результат полувековой мемуарно-исследовательской работы путем наращивания и обогащения моих текстов, которые я писал с юности, то тексты Лены Клепиковой даны в том самом первозданном виде, как публиковались в московских и нью-йоркских СМИ. Это текущая критика, и по ней можно судить о тогдашней литературной ситуации и культурной атмосфере, в которой наши герои и мы с ними жили и работали.
Так вот, я и попытаюсь превратить упомянутую неудачу в удачу. Вот в чем дело. Моя попытка удлинить список евтушенок, распространив его на следующее поколение, оказалась на поверку сомнительной. Евтушенко Иосиф Бродский, евтушенко Сергей Довлатов, евтушенко Михаил Шемякин, евтушенко Владимир Соловьев с евтушенкой Еленой Клепиковой? Все-таки нет. Хоть мы все и начинали в 60-е, и даже я, из молодых да ранний, начал во всю печататься как литературный и художественный критик в самых престижных тогдашних изданиях от «Юности» и «Комсомолки» до «Нового мира», «Воплей» и «Литературки», однако даже хронологически мы были в хвосте шестидесятников и по-настоящему вошли в силу в следующие десятилетия, окрасив их в совсем иной колор.
И дело тут не только в том, что мы другого поколения – сороковики. Берем же мы в компанию шестидесятников их старшеклассников, типа Любимова, Сахарова, Солженицына, Эфроса, Слуцкого, даже Окуджаву, самого юного из военного поколения поэтов. Всех их, однако, объединяет нечто большее, поверх дат рождения. Иное дело – сороковики. Мы пришли в этот мир с другим генетическим багажом и с другим метафизическим заданием. О нас в этой книге тоже будет, но по контрасту с шестидесятниками. Вот что сказал один из них про нас:
Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» —
в сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.
Вот уже и мое поколение пошло на убыль – как говорит Лена Клепикова, центровики ушли. Потому и живу взаймы, чтобы стать Пименом – скорее, чем мемуаристом – и летописать мое время и тех главных его фигурантов, с которыми я тесно сошелся и про которых писал еще при их жизни, пока нас не раскидало по белу свету, а большинство – на тот свет.