Грустный шут - Зот Тоболкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ххы! — Спиря высвободился, уставясь на него маленькими, почти без зрачков глазами. — Сердится. Лучше бы копеечку дал, так-эдак!
— А верно, — поддержал Гаврила Степанович, — человек старался, спасал… Отблагодари.
— Может, я жить не хочу боле?! — рыдая, вскричал купец, отпустив дурачка.
— Не хошь? — изумился Спиря и, подняв купца, швырнул в потрескивавший огнем прируб. — Гори тогда… ага, гори, — пробормотал он обиженно, — все горите.
Мотая кудлатою головой, пошел в гору, оставляя на грязном снегу отпечатки босых огромных ступней.
Купец взвыл от боли, опомнился и, выскочив из прируба, догнал Спирю.
— Эй, возьми чего просил. — Он сунул дурачку несколько мелких монет и пошел прочь, то и дело наклоняясь к земле, словно искал на ней свои сгоревшие богатства.
Спиря взял лишь одну монетку, обдул ее тщательно, остальные бросил себе под ноги. Их тотчас подобрали бродяги.
Огонь добрался до кабака, в который завернул Спиря. Целовальник, перепугавшись, пообещал питухам даровую выпивку, и пламя остановили.
Дальше улица была негорелая. Неизвестно, долго ли простоят эти светлые, из свежего леса хоромины. Чем ближе к горе, тем дома выше. Народ в городе жил не бедный, но досаждали пожары. И все же город, несмотря ни на что, рос вдоль и поперек. Люд беглый и местный, честный и вороватый, настырно селился вокруг любого чудом уцелевшего от огня жилища. Оно служило как бы приманкой.
На горе кремль. В кремле с утра звон колокольный. Служба кончилась, но звонарь спьяна забылся и радует слух тоболяков колокольного музыкой.
Гостиный двор невелик, всего лишь в два этажа. Внизу без малого три десятка лавок да столько же погребов для товара. В верхнем — тридцать две лавки, таможня, светлицы, в которых расположились приезжие гостинодворцы. Теперь им вольно: местные жители — погорельцы — уже не соперники. И сразу на все взлетели цены. Пикан приценился к сбруе, обложил шорника бранью, слегка повозив его за бороду.
Степанович, выручив купца, позвал соседа пройтись по рядам.
— Есть у меня плохонькая сбруешка. Пока приспособишь. Потом новой обзаведешься…
Еще раз обругав, шорника, кругами пошли по кремлю. Ряды плотно стоят, на прилавках чего только нет: сахар, чай, пестрядина, шелк, чернослив, винная ягода, рыба, мясо, битая птица… Привольно, сытно живет город! А не ровно. Где избыток всего, где почти нищета.
Обратно возвращались татарскою стороной. Домишки тесно приткнулись к берегу. Окна в них черны, слепы. Подле дворов ни единого деревца. В оградах поленницы дров; кучи навоза. На крышах сенников наметано сено. Брось спичку, и вмиг не станет этой неопрятной узкой улочки. Будет лишь течь, плескать волною невозмутимый Тобол, шуметь сосны и кедры. Природа бессмертна, бесконечна. Конечен лишь человек с его деяниями. Все, все на свете забудется: великое и малое, доброе и злое. Черный человек и белый человек, богатый и бедный станут прахом. А вот в недолгом веку своем творят неразумное, тратятся на мелочи, хотя одарены светлым разумом, но и в отношениях к близким не доросли до муравьев, которые все делают купно, живут одной дружной семьей… Об этом говорил Пикан, расчувствовавшись то ли от выпитой бражки, которой хватили в рядах, то ли от доброго внимания соседа.
— В чудеса веришь? — перебил его рассуждения Гаврила Степанович.
— В чудеса-а? — Пикан недоверчиво покачал головой. Накручивает соседушко! — Все от бога. Восхощет он чуда, и будет чудо.
— Помнишь ли, протопопец твой врал, будто курица враз снесла ему два яичка? — взявшись за кольцо калитки у большого нарядного дома, посмеивался Тюхин.
— Не порочь мученика! — рявкнул Пикан, загораясь скорым гневом. Лицо побурело, краснота началась из-под бороды, поднялась к носу, достигла лба. — Не заслужил он того.
— Не о нем речь, о курочке, — шепнул Тюхин, склоняясь к уху Пикана. — Та курочка здесь обитает. Айда! — толкнул калитку, молодо взлетел на высокое, в двенадцать ступенек, крыльцо. За ним, еще не остынув и сопя в бороду, взобрался Пикан. Взобрался и остолбенел: из сеней выплыла царь-баба в черных косах, уложенных вокруг головы, на груди янтарная цепь с золотым плетением. Глаза теплые улыбчиво разъяты. Стан узкий, как у камышинки, схвачен зеленым кушаком. На кушаке отделка — опять же золото с янтарем. При таком сложений худой быть надо, а эта, как щука, круглая, гладкая, хоть сейчас ее в реку.
— Ох, дьяволица! — пробормотал ошеломленный Пикан. Впервые увидал такое диво. Красота нездешняя, нерусская.
— Не дьяволица я, — низким гортанным голосом отозвалась красавица. — Фатьмой звали. Окрестили — теперь Феоктиста. Пожалуйте в горницы.
— Куда пришли-то? — громким, везде слышным шепотом спрашивал Пикан, все еще не успев опомниться. — Чей дом?
— Таможенного чина Семена Красноперова, — пояснил Гаврила Степанович и рассказал, как лет двадцать назад подобрал на улице замерзающую девчонку, пригрел, окрестил, потом выдал за Красноперова замуж. Тот уж в годах, а вот польстился на молодую, да мир не берет их, однако. — Меня по старой памяти привечает.
— Грешишь с ней, хрен старый? — сердито допытывался Пикан, испытывая к соседу необъяснимую ревность.
— Господь с тобой! Она мне как дочь родная. Погулять сюда захаживаю, когда хозяина дома нет. Люблю, грешный, повеселиться. Тут и без Феши есть кое-кто, — Степанович прищелкнул пальцами, маслено зажмурился и потянул себя за хрящеватый нос. Меж тем две девки, грудастые, ладные, накрыли камчатной скатертью стол, пересмеиваясь, вышли и скоро вернулись с токайским, с закусками. Степанович шлепнул одну по тугому заду, другую ущипнул за полную грудь, оттолкнул легонько, но, подумав, притянул снова и смачно поцеловал.
— Ага, вот и попался, греховодник! — В горницу вошла полная, молодая женщина. Была она белокура, курноса, с большими красивыми руками. Серые, умные глаза добры, но насмешливы. Подойдя к Тюхину, игриво схватила его за бороду, подергала из стороны в сторону. — Вот тебе, вот тебе! Вот, искуситель!
— Прости, Минеевна! Бес попутал! — шутливо каялся Гаврила Степанович и, не теряя времени даром, целовал женщину то в губы, то в щеку, крякал и лукаво подмигивал Пикану.
«Кобель! Истинно кобель!» — угрюмо осуждал его Пикан и… завидовал. Прожив полвека на свете, еще ни разу не изменил своей Потаповне. Тяги не было. Нагляделся на жизнь отца, который постоянно грешил, а потом от всех грехов очистился огнем. Порой мелькала при виде красивых женщин мыслишка: «Вон какая пава прошла! Обласкать бы…» А пав на Руси достаточно. Но Пикан гнал эту мысль прочь, изматывал себя изнурительным постом и работой.
— Вот, Марья Минеевна, соседушко мой. Недавно домок ему срубили, гуляем.
— Где ж их берут, таких могутных? — приветливо улыбнулась Минеевна и пригласила к столу.
— Помор… Они все там растут на дрожжах, — бурлил Степанович, на глазах молодея. Ядрен и крепок еще. В бороде рыжей ни единой сединки, голова лысая до самого затылка, но лысина не портит его сухого чистого лица. Такой мужик хоть кому по душе придется. «Я-то здесь вроде пятого колеса у телеги», — хмурясь, думал Пикан. Как всегда в минуты такие, вспомнились дети, но… мысли Пикановы перебив, легко, неслышно вплыла Феоктиста. Вся в серебре, в белом с черными листьями кринолине. И шаль тоже белая на черных пышных волосах. На груди крестик агатовый, на левой руке серебряный, в мелкой россыпи каких-то черных камней браслет.
— Царица! — ахнул Степанович и усадил крестницу между собой и Пиканом. Налив чаши, Феша первую подала Пикану.
— Придвигайся ближе, гость драгоценный! — Голос-то, голос-то, как у горлинки! Как не покориться ему! А если еще глаза приглашают, — господи, прости мои прегрешения! — Или сердишься на кого? — пытала Феша.
Пикан, не ответив, хлопнул чашу токая, попросил другую.
— Что, не берет? — усмехнулся Степанович. — Оно конечно: сей напиток для младенцев. Вели, Минеевна, чего покрепче подать.
Те же две девки на огромном серебряном подносе принесли целый хор бутылок.
— Вот это певчие! Токо глотки заткнуты, — расхохотался Степанович и принялся раскупоривать бутылки.
И — началось. Долго и усердно заливал смуту души Пикан. В питье воздержанный и суровый, тут вдруг размяк, почувствовал себя слабым. Отчего-то жалости захотелось, женской ласки. Словно жалость и бабьи руки могут оградить от всех жизненных передряг. Водка разогрела, распахнула замкнутую на амбарный замок душу. Водка да еще песня, которую завели сосед с Минеевной:
Бог те на помочь, девица,Воду черпать, воду черпать.Глубо́ка ли та водица,Глубо́ка ли?..
Высоко, в самый потолок бился сильный, разлетистый голос Гаврилы Степановича, опережая страстный, из самых глубин душевных идущий призыв женщины. Разбегались голоса, потом сходились, сливались, как река с ручьем, текли вместе, то грустно, то озорновато журча, всплескивая. И складная песня, слова которой они мяли, вытягивали и обрывали, раскачивала внутри какие-то невидимые струны. Те струны звенели, как бы подыгрывая певцам. «Стихиры небось с таким рвением не поют!» — с неискренним осуждением думал Пикан. Сам, шевеля беззвучно губами, выводил повторы. Потом забылся, рявкнул во весь бас, заглушив оба голоса: