Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, ребята, смотрите, как бы Васька наш не двужильный стал, — говорили мужики. — Домовой ему, что ли, помогает? Провались он совсем. против трёх мужиков один работает.
— Это не Васька работает, это Васькино горе работает, — объясняли другие, знавшие больше. — У горя, брат, силушка велика.
Давно приходило в голову Василью уйти в заработки куда-нибудь на Кубань и не давать о себе вести. Прогнать Лушку из дома было непригоже: двор её был богатый, одних ребят четверо. Старик Мелентьев и старуха Арина выклевали бы глаза сыну, если бы он лишил их двор «благословенья Божьего», которое пришло к ним с Лукерьею в виде двух телушек, мерина-пятилетка и десяти овец. Да и братья Лушкины были озорники на всё село и первые горланы на сходе. Не хотелось связываться с ними Василью и срамить себя по добрым людям.
На масленицу Василий было не выдержал. Стали к ним в село солдаты. К кому ни придёшь, ничего, живёт себе солдат, пьёт, ест, никого не трогает. А придёшь к Васильевой избе — балаган балаганом! И балалайки, и гармоники, и гостинцы. Все солдаты к Лушке собьются. Полощет с ними лубы Лушка. Подойдёт Василий, Лушку как варом окатит. Сразу притихнет, гонит прочь своих гостей.
— Чему вы, черти, обрадовались? Ишь навалило вас, обморов, как на сраженье!
Ухмыльнутся солдатики, покосятся на Василья и разойдутся себе потихоньку. Насупится, бывало, Василий туча-тучей. Лушка глаз на него поднять не смеет. Первую ночь памятовала. До той поры она не знала Васильева норова, думала, так себе, мужик-вахлак, ничего не понимает. Да и вправду прост был Василий. Претило ему жену, как вора, подкарауливать. Сколько раз ребята ему сказывали про Лушку, как она с солдатами баловаться начала, учили Василья, как и где её накрыть. Однако не захотел этого Василий; отвечать ребятам ничего не отвечал, только рукой махнул. Страх его брал. Он знал свой норов и знал, что будет в случае чего.
«Что мне в ней! Не жена она мне! Пропади она, подлая!» — утешал он сам себя.
Большое горе и большой срам послал Бог Великим постом на Мелентьев двор.
Против одиноких хуторов в головище Рати, повыше Суровцова, старый пасечник-однодворец Никита Талагаев давно приметил на том берегу ручья какой-то подозрительный тёмный бугорок, которого никогда прежде не видал его опытный глаз степняка. Не знал Никита доподлинно, что это такое, однако и смотреть не пошёл. Осторожен был старик. Не со вчерашнего дня жил, знал, какие оказии в степи бывают и как ни за что, ни про что добрых людей по судам мыкают. Сколько раз и бабы приставали: « Глянул бы ты, Данилыч, сходил, что за оказия такая. Не было, не было ничего — вскочило, как бельмо на глаз. Навоз — не навоз. Лошадь, что ли, околела. Недалече сходить-то, шатуны-то тебя, старого, Бог даст, донесут»
— Много вы, дуры, знаете! Умны больно, — ругал их старик. — Вы брешьте-то поменьше, а побольше помалкивайте. Али спины зачесались? Не стегали давно? Жительство ваше с этого боку, к тому бокунам никакого нет касательства. Ну и пущай себе лежит. Не мы клали, не нам подымать. Господь знает, зачем положил. А мы сторона. Вот сунься у меня кто на тот берег! Узнаю я!
Так и лежал всю зиму на пустом безлюдном поле этот страшный чёрный бугорок. Его не видно было ниоткуда, потому что никаких дорог не проходило через это пустынное поле, сбегавшее пологою покатостью а Ратскому ручью, и только из пасеки Данилыча, которая лежала напротив, на другой такой же покатости ручья, можно было заметить среди чёрных обледеневших кочек и насыпанных снегом борозд осеннего взмёта завеянную снегом кочку иного размера, иного вида.
Старик Данилыч, выходя по зимним зорям на свой огуменник расчищать глубокий снег, забивший омёты яровой соломы, подолгу смотрел с высоты омёта, опершись на вилы, на эту занимавшую его кочку. Хорошо навострился его глаз отличать издали и падаль, и оброненную свитку, и забытую в поле копну, и свалившуюся с воза охапку сена. Нет, не то что-то. Мудрёное что-то лежит, чуялось сметливому старичку. И каждый день, прежде, чем взяться за вилы, наваливать солому на воз, непременно посмотрит старик за речку на чёрный бугорок: не случилось ли чего с ним? Нет ли перемены какой? Но в нём ничего не изменялось; он лежал, как все другие глыбы земли, недалеко окружавшие его, окоченелый на зимнем морозе, заносимый метелями, оголяемый ветром, лежал с самого Знаменья до весенних сороков. Он возбуждал любопытство не одного талагаевского хутора. Сколько раз видел Никита: подлетят к нему вороны, покружатся. покружатся над ним и опустятся около; какая посмелей, начнёт бочком припрыгивать к нему, прыгнет и остановится, поглядывает с недоверием. А к самому боится подойти. Сажени на три поодаль держится. За всю зиму ни одна ворона сесть на него не посмела. А кружилось страсть сколько.
Диву давался старый Никита. Неспроста что-то: ворона — птица умная, ворона знает, что делает. Подходил раза два и бирюк на вечерней заре. Вытянет серую шею, нюхает, нюхает, завоет, словно заплачет. Аж собаки Никитины на цепях запляшут. А подойти тоже не подходит. Тоже стережётся. «Зверь, известно, умнее человека. Он духом слышит», — соображал себе молча Никита.
Под самые сороки пересухинский сотский с старостою и податным заехали в хутор Никиты Талагаева — подати собирать. Угостил их Никита — поставил медку, вина поднёс. «Всё будто правительство, нельзя ж!» — сам себя оправдывал скупой старик.
Получили подати, стали назад в село собираться, Никита им ни слова.
— А можно, — говорит староста, — Никита Данилыч, тем боком проехать, бугром, тут дюже снежно?
Никита и отвечает:
— Чего ж не можно? Должно, можно. Там месте на юру, не лощиною, там завсегда снегу меньше бывает, господа начальники, а только мы, признаться, тех палестин не касаемся, нам не рука. Всё этим боком ездим.
Поехали начальники через ручей. Взъехали на бугор, пятится лошадь назад. Что за диковина? Глянул сотский вперёд: э, да никак человек мёрзлый! Остановили лошадь, подошли — и то человек! А лежит мудрено: скорчился на коленочках, ничком к земле; лаптишки плохонькие, пятками вверх глядят; как натянул рукою свитку на ухо, так и застыл, а шапки нет. Поглядеть — живой лежит. Толкни его — поднимется, пойдёт. Даже волосы по ветру развеваются, и свитка шевелится. Подивились начальники, покачали головами, сунулись опять к Никите.
— Беда, старый: у тебя на поле человек мёртвый; убитый ли, мёрзлый ли, Господь его знает. Чего ты об нём начальству не доносил?
— А моё дело сторона, господа начальники, — отвечал Никита. — Я никаких ваших делов не знаю. Что там на поле за речкою делается, то до мово двора не касается. Мы с этой стороны, а поле с той. У нас и загонов там нет, и дороги мы туда не знаем. А из избы нам ничего не видать. Да коли б и видать что — зимнее дело. Снегом занесёт, разве рассмотришь?
— Под снегом где рассмотреть! — подтвердил староста. — Что навоза куча, что человек — всё едино! А только тебе, старый, становому придётся поклониться. Как раз против твово двора. Как бы ещё резать к тебе не приволок. Опричь тебя не к кому.
— Упаси меня Господь! — открещивался Никита. — Восемьдесят лет прожил, никогда этого срама не бывало. За что мою бороду седую срамить?
Становой Лука Потапыч не стал медлить. На другой день «съехал на место». Когда сотский доносил ему, что найден замёрзлый человек, Лука Потапыч с двух слов понял, где и как он был найден. Он так твёрдо знал все загоны, овражки и лощинки своего стана, в котором правительствовал целых семнадцать лет, что даже местные мужики, которых вообще было трудно удивить подобным знакомством, диву давались.
Волчья память была на этот счёт у Луки Потапыча. Да и то, сказать правду, Лука Потапыч хотя и принадлежал к православным христианам и ежегодно Великим постом «сообщался святых тайн», однако во многом вынужден был злою судьбою вести образ жизни бесприютного бирюка и усвоивать его воровские нравы.
Когда долгою зимнею ночью отощавший волк пробирается занесёнными снегом яругами, подрагивая от голода и мороза под своей тёплою шубою, от поневоле безошибочно узнаёт, в каком дворе ворушка дырявее, в каком жирнее баран, в каком гусей больше и какая дорожка, мимо каких кустиков, какою лощинкой идёт к этому двору.А когда к вешнему Егорью выгонит мужичок на тощую парену захудавшие на ржаной соломе табунки и вышлет мальчишек нагуливать на ней овец, голодный серый вор облизывается из лесного овражка, косится жадными глазами, пересчитывая мужицких овец и жеребят. Как не знать ему, сколько их у Прохора и сколько у Трофима и какие у кого?
Так же твёрдо и безошибочно знал Лука Потапыч все дыры каждого двора, всех его жирных и тощих скотинок, которыми он тоже волей-неволей должен был кормиться. Когда знакомый помещик жаловался ему раз, какая непролазная грязь по селу Прилепам, через которое шла битая дорога, Лука Потапыч с самым искренним участием попенял соседу за его неосторожность.