Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну можно ли, батюшка, в такое время на Прилепы ездить, — говорил он укоризненно. — Народ, известно, богатый, однодворец всё. Хозяева капитальные. Скотины держат — страсть. Стадо-то выгонят — объехать негде! Всё это степного завода скотина. Ядрёная да цыбулястая. Ну и толкут грязь. И месят её дённо и нощно. Где тут экипажу проехать? Нешто этот народ о проезжем подумает? А я уж завсегда, как весна, то стороной держусь, мужлановскими. И отлично! Потому там всё бывшие господские. Силы той нетути. Скота мало. И пресухо, я вам доложу, только катись! Ну и народ обыкновенно стращенный, почтения больше имеет. Что прикажешь, тем же часом и готово. Не храпят, как однодворцы.
И терпение у Луки Потапыча было тоже волчье. Он знал, что судьбу нельзя взять за шиворот, как беспаспортного бродягу, и повернуть к себе лицом, к лесу задом. Напротив того, Лука Потапыч хорошо знал, что когда судьба схватит человека за шиворот, то не скоро вывернешься у неё. Поэтому он никогда не роптал, а всегда был доволен тем, что Бог давал. Откопает под снегом сухое лошадиное копыто, и то гложет. Придётся трое суток снег нюхать по оврагам, лязгая зубами, и на то не обижается. Зато уж когда попадётся под случай сытый баранчик, спуску не даст, скушает с ножками и с рожками в присест. Это сознание тяжёлых условий своей доли постоянно наполняло сердце Луки Потапыча философским всепрощением своих собственных грехов и грустною ирониею к непосвящённой публике.
— Эх, господа, господа! — говорил он часто, не то с меланхолическою, не то с презрительною улыбкою. — Толковать-то вы мастера. Посидели бы вы в нашей шкуре! В чужих руках и корка велика! По-вашему, так нам и валятся в рот варёные галушки. Только рот разевай. Кабы вашими устами да мёд пить! А вы не завидуйте, а посмотрите на житьё человека по-божески, по всей правде. Не на одну его прибыль, а и на беды его. Вот тогда и судите.
— Что говорить, Лука Потапыч! — хохотали кругом. — Нешто мы не знаем: «на волка одна помолвка»!
— То-то помолвка! — обиженно говорил Лука Потапыч. — Беда-то наша не видна, а корысть наша у всех спицей в глазу. Бог с вами со всеми!» Люди не видят — Господь видит. Он, милосердный, всё взыщет.
Лука Потапыч стоял на пустынном загоне, по ту сторону ратского головища, тепло завёрнутый в огромную волчью шубу, плотно перетянутый кушаками, в высоких медвежьих сапогах и в простёганной ватою военной фуражке с кокардою. Его сытое, невинно-лукавое лицо с привычным беспечным равнодушием выглядывало из высоко приподнятого мехового воротника, торчавшего башнею на его плечах. Если теперь Лука Потапыч напоминал несомненно волка, то не того жалкого ночного бродягу с подтянутым животом, который едва плетёт свои воровские ноги после трёхсуточного поста на зимнем морозе. Нет, теперь Лука Потапыч напоминал сытого, счастливого волка, который ожирел за лето на родовых гусях и утках, которого злая рука охотника давно уже не вспугивала с его налюбленных обмятых лёжек в тихой глуши тростников, день и ночь наполненных глупою жирною птицею. Оттого с таким безмятежным спокойствием, с такою сытою снисходительностью косились калмыцкие глазки шишовского волка на шевелившихся вокруг него мышей, уже неспособных возбудить его удовлетворённого аппетита, на толпу бедных, оборванных мужичонков, согнанных из Суровцовой и Пересухи «поднимать тело».
Двое сотских с бляхами, с палками в руках, стояли без шапок около Луки Потапыча. Пронзительный морозный ветер трепал их волосы и неистово захлёстывал полы их свиток, надетых поверх полушубков. Человек двадцать «сторонних», тоже без шапок, стояло поодаль, с другой стороны «тела». Выраженье тупой тревоги, равнодушно-грустного любопытства замечалось в толпе.
Мрачна была эта картина со стороны. Бесприютное голое поле, всё в обледеневших чёрных кочках, стелилось далеко кругом, покуда глаз хватал, поднимаясь горою в одну сторону и задвигая собою горизонт. Тощие бурьяны жалобно качались кое-где по межникам озябшими, поседелыми от зимы бородами. Закованной морозом, забитой снегами речонки, что как живой голубой глаз вырезалась летом среди круглых зелёных холмов, теперь следу не видно. Только ветер дует и свистит, как в трубе, по её узкому извилистому руслу, сгоняя к её головищу сухими белыми дымками сыпучий снег.
И на небе так же безотрадно, как на земле: и там ничего. кроме бледно синевы, не то белой, не то синей; ничего, кроме беспорядочно растянутых, как унылая осенняя паутина, сероватых волокнистых облаков.
Жутко и зябко в этом широком пустом поле! И эта толпа в бедных тёмных одеждах, в затасканных свитках, в дырявых полушубках, уныло понурившая обнажённые головы, которые теребит пустынный ветер, беспомощно обступившая одного из погибших своих, выжидающая в тупом страхе, с безропотною покорностью, что будет, — и эта траурная толпа не веселит печального поля. Точно кучка могильщиков, терпеливо ожидающая своего дела. Казённые полицейские фигуры станового и сотских придавали этой картине ещё более жёсткий и мрачных характер.
Среди молчащей толпы, среди бесприютного поля лежал, будто прикорнув на полчаса после весёлой попойки, ничком на земле, натянув рукою армяк на ухо, замёрзший человек. Он лежал та уже четвёртый месяц, в той же случайно, будто на минуту принятой позе, в течение всех долгих и бурных ночей зимы, в течение всех коротких морозных её дней, пугая ворон, пугая волков, которые тоже всё ждали, что вот-вот встанет этот на минутку вздремнувший человек. Его поза казалась так легка и непринуждённая, каждая складка его одежды, каждый сгиб его члена говорили о свободных движениях жизни. Даже привычному Луке Потапычу, и тому невольно хотелось толкнуть его под бок носком сапога, прикрикнув повелительно: «Ну, вставай, эй ты! Довольно тебе! Чего на чужом загоне валяешься!»
Но когда взялись за этого дремавшего человека и попытались поднять его, то человека уже не нашли, человека не было. Одна наружная форма человека, отлитая из чугуна, вросшая в землю, неотделимая и неразличимая от неё, очутилась в руках, до неё дотронувшихся. Эти складки уже не двигались больше, эти сгибы уже не разгибались. Десять здоровых мужицких рук не могли пошевельнуть эту свободно подогнувшуюся малосильную ногу.
— А ну-ка, голову ему приподымите, ребята, голова скорее подымется, — скомандовал Лука Потапыч. — Может, по лицу кто узнает.
Взялись за голову; она опрокинулась на руки спящего, чисто как отяжелевшая маковка. Её ли не поднять? Потянули — не шевелится голова. Везде чугун. Везде кажущаяся гибкость человеческих членов вылита из тяжкой неподвижной массы. Вежде обмануто зрение и ожиданье человека.
— На волосок не сдвинешь, ваше благородие, — в удивленье говорит сотский, стоя на коленях около трупа и подымая глаза на станового. — Прикипел к земле.
— Известно, морозом взялся, — заметил старик из толпы, нагнувшийся над трупом. — Шутка ли, с коих пор лежит.
— Он тут, должно, с самого Знаменья лежит! — решительно заявил худой рыжий мужик с проницательными быстрыми глазами, которыми он впился в замерзшего.
— А ты почём узнал? Клал его сюда, что ли? — засмеялся становой.
— Класть не клал, Лука Потапыч; клал его, видать, не человек, а Николай-угодник. А только сейчас видать, что с Знаменья лежит. Больше ни с чего, как с Знаменья.
— А и точно правда, что с Знаменья, — подтвердили старики, серьёзно оглядывая труп.
— Умницы! Всё знают! — насмешливо сказал становой. — Всю зиму на поле лежал, ни одна собака словом не заикнулась, а теперь, поди, разыскали всю подноготную, в какой день и в какой час свалился! Народы!
— Потому в Знаменье, Лука Потапыч, что в грязь он вмёрз, изволите видеть! — проворно говорил рыжий мужик, перебегая рысьими глазками с одного конца трупа на другой. — Вона, вона, до какой поры вмёрз. Всем коленом завяз. И лапать его носком ушёл. — Он уже сидел на корточках около мёрзлого и торопливо тыкал пальцем то в лапоть ему, то в колено. — Нешто не изволите помнить, как под Знаменье-то оттепель сделалась? Всё дороги распустило. А на самое Знаменье… во что бишь оно у нас было? Во вторник, кажись? Да, так и есть, во вторник, — так под среду на ночь кура большая поднялась. Сколько тогда народу поломало! Вот и его, должно, она на Знаменье прихватила. Потому, сами изволите знать, опосля того какие же грязи были. Опосля того всё мороз держал. Настоящая зима стала.
— Это что говорить! Опосля какие грязи! — поддержали старики. — Опричь некогда было замёрзнуть, как на Знаменье. Тогда как раз кура от губернии гнала, вот она и повернула его носом по ветру, на ручей. А то сюда и дороги нет.
— И откуда это его нелёгкая занесла! — заметил Лука Потапыч, вполне убедившийся доводами мужиков.
— Видишь, не наш! — соображал низенький старичок, пытливо оглядывая одежду замёрзшего.
— Известно, не наш. Портки словно как с полехи. Полехи такие-то носят, — поддерживал сотский.