Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замёрзлый
Прасол Дмитрий Данилыч, муж Алёны, совсем «ослабел» после пожара. Он насилу сбился взять в аренду кабак в подгородной города Шишов. как раз при въезде со степи, то есть со стороны Спасов и Пересухи. В кабаке большею частью пришлось сидеть Алёне. Сам Дмитрий Данилыч и дома почти не был. Всё ездил по ярмаркам, кулачничал, из него вышел «сшибай» на славу («сшибай» — местный термин для того рода кулаков, которые разными сноровками сбивают цену продавцов, особенно крестьян, в пользу лавочников). А только себе никакой пользы не добыл. Бросался он очертя голову и на то, и на другое, шибко хотелось опять зашибить деньгу и стать на купеческое положение. А сил не было. Денег никто не верил. Рассчитывал было, что Гордей помрёт — деньги жене достанутся, да у Гордея всё погорело, а землёю и прочим братьям заделили. У шишовского мужика дочь в земле не наследница, если братья есть; к тому же Гордей ещё при жизни наградил Алёну. Метался пронырливый прасол, как угорь на сковородке, всего пробовал, где какою-нибудь поживою пахло. Забрал у Силая Кузьмича соли в долг — расторговался. Силай его расчёл по девяти гривен за пуд, а сам Дмитрий Данилыч по восьмидесяти копеек народу продавал, да ещё лошадь кормил, да сам харчился. Зато сбил себе деньги на патент и вина бочку купил, открыл торговлю. Подрядился опять-таки Лаптю пеньку везти в Ростов к сроку, большую партию на корабельные канаты, вымаклачил по рублю с воза барыша. Накупил в Ростове нипочём гнилого судака, думал — мороз прихватит, сбудет за зиму по деревням да по базарам. Ан как нарочно такая оттепель стала, что все Филипповки была невылазная грязь. Провоняла вконец рыба, пришлось на улицу выкинуть. Не везло что-то Дмитрию Данилычу. Уж задумал за сады браться, сады по господам снимать, к мельница стал приглядываться, не попадётся ли где «на дурничку» снять какую-нибудь разорённую. «Сниму из выстройки, что без платы года на три, а то на шесть лет, а там что Бог даст. Всё пробьюсь сколько-нибудь», — рассчитывал Дмитрий Данилыч, совершенно успокоенный перспективою, что от найма мельницы до острога всё-таки пройдёт не менее трёх лет. А ему лишь бы дело. Дело всегда прокормит до поры, до времени. Оно непременно даст случай одного надуть, у другого занять, третьему расчёту не дать. Можно, например, подряд взять и задаток вперёд; вагона три муки поставить. Судись там потом.
Мельницы и сады — это был обычный последний ресурс обнищавших шишовских мещан, которые сами не верили ни в какой удачный исход своих предприятий, но которым хотелось протянуть ещё несколько годиков недоразумения судьбы и людей относительно их. Ни один наниматель шишовского сада, шишовской мельницы не смотрели серьёзно на свою аренду. Они обыкновенно не имели гроша в кармане и заранее рассчитывали расплачиваться чужими деньгами. Кто не знал их, с теми они готовы были писать какое угодно условие и даже облагать себя неустойками. Но это был один мираж, одна опасная иллюзия. Единственною же действительною надеждою шишовских прасолов и единственною гарантиею дохода шишовских помещиков был Николай-угодник, общий патрон православной Руси. Если он пошлёт какой-нибудь особенный урожай яблок, или особенно поднимет цены на хлеб, или порвёт весною соседние мельницы, а его, «арендателя», оставит в покое, ну, тогда «арендатель» готов с грехом пополам, с оттяжками, с рассрочками и с клянченьем всякого рода рассчитаться с хозяином, по условию; но так как Николай-угодник редко бывал настолько милостив к шишовским прасолам и чаще прорывал именно их мельницы, отрясал ветром яблоки с их садов и устанавливал на базарах чернозёмных городков дешёвую таксу на рожь, которую прасолы ссыпали гарцами с «завоза», то обыкновенно, кроме земных поклонов с просьбою «пожалеть» их, хозяева садов и мельниц редко что получали с наступлением сроков от своих «арендателей». Опытный человек издали по одному виду мог узнать такого «арендателя»; их отрёпанная одежда и плутовское выражение лица заранее говорили: «С нас, брат, взятки гладки; в острог, так в острог! Эка невидаль!» Весь вопрос для них состоял только в том, когда и где. Понятно, что через это предел деятельности шишовских арендателей суживался с каждым годом; «арендатель» мог каждого надуть только один раз, а потом он, разумеется, боялся даже близко проехать мимо поприща своей деятельности. И однако, они не не унывали и упорно продолжали надувать по очереди всех владетелей садов и мельниц, справедливо рассчитывая, что им не обойти всех.
Фамилия Дмитрия Данилыча была Скрипкин. Но с тех пор, как он приторговал по высохшей речке Волчьей Плате мельницу-колотушку, жалобно прикорнувшую к вечно прорванной плотине, народ стал со смехом называть его Отрепкиным. Мельница эта была известна у соседей под очень обидным названием. и с неё обыкновенно начинали шишовские арендатели с дырявыми карманами свой безнадёжный курс. Немудрено, что Дмитрий Данилыч стал зашибаться водкою пуще прежнего и что невесело стало жить с ним Алёне. Алёна была молодец-баба для деревенского мужика, в избе, в огороде, в поле. Но кабацкое дело было постыло ей. Муж её постоянно был за то, что она была «проста», не умела подливать в водку воды, совестилась обмеривать народ шкаликами, не обсчитывала пьяных.
— Какая ты мне жена, какая добычница? — рычал он на неё. — У людей жена за мужнину копейку распинается, а у нас хоть крест с шеи снимай: мы людей больше жалеем, нежели себя!
С самого пожара Василий не видал Алёны и ничего об ней не слыхал. У Василья было простое и честное сердце. Он понимал, что Алёна замужем, что он сам женат. Хорошо ли, дурно ли, а всё-таки «в законе». Ему в голову не входило, что «купчиха» Алёна, как он теперь называл её, могла быть недовольна своею судьбою, и чтобы он, «цукан», был зачем-нибудь ей нужен. Сам Василий думал часто об Алёне, хотя и гнал эти думы прочь.
«Вот если бы Алёна, не то бы было! — говорил он сам себе, с горем всматриваясь в бездомовничество своей Лушки, вечно «полоскавшей» зубы с парнями. — Та бы у нас всех работой задавила! С тою бы в доме честно было да тихо. Не гнала б из избы. Ну, да теперь что поминать! Ветра в поле не ухватишь; было, да прошло!»
Лукерья опротивела Василью с первого же дня. Она страсть боялась его и постоянно ему лгала. Когда Василий был дома, Лукерье было не по себе; всё оглядывалась да в окно посматривала. А взойдёт Василий невзначай в избу — Лушка перетрусится вся, и всё словно прячет что-то от него. Чувствовал Василий, что у самой груди его жабою лежало что-то чужое и холодное.
«Нудна она мне, — думалось ему. — Жёны не такие бывают. У ней и язык лукавый, и глаз лукавый. Смотрит на меня, ищет другого. Она в моём дому, как у татарина в полону. Ей абы через порог! Везде ей смех, только дома кручина. Что мне с такой-то жены?»
Ночью Лушка была ещё постылее Василью. Ни в чём ему не перечила, а лежала словно бесчувственная. Так и несло от неё на Василья сыростью и гнилью болота. Для кого находились у Лушки ласковые речи, весёлые усмешки, только для Василья не было ничего. Поднимется Василий с постели до зари, посмотрит на разметавшуюся жену, покачает головою и с омерзением плюнет.
— Обвязала ты меня душегубка, змея подколодная, — скажет с тяжким вздохом Василий и пойдёт с горя маять в поле свою обиженную мужицкую силушку. Никто в Пересухе не мог угнаться в работе за Васильем. Но теперь, когда опостылел ему его родной кров, его постель, когда только в широком поле могла вздохнуть его грудь, на работу Василья стало смотреть страшно.
— Эй, ребята, смотрите, как бы Васька наш не двужильный стал, — говорили мужики. — Домовой ему, что ли, помогает? Провались он совсем. против трёх мужиков один работает.
— Это не Васька работает, это Васькино горе работает, — объясняли другие, знавшие больше. — У горя, брат, силушка велика.
Давно приходило в голову Василью уйти в заработки куда-нибудь на Кубань и не давать о себе вести. Прогнать Лушку из дома было непригоже: двор её был богатый, одних ребят четверо. Старик Мелентьев и старуха Арина выклевали бы глаза сыну, если бы он лишил их двор «благословенья Божьего», которое пришло к ним с Лукерьею в виде двух телушек, мерина-пятилетка и десяти овец. Да и братья Лушкины были озорники на всё село и первые горланы на сходе. Не хотелось связываться с ними Василью и срамить себя по добрым людям.
На масленицу Василий было не выдержал. Стали к ним в село солдаты. К кому ни придёшь, ничего, живёт себе солдат, пьёт, ест, никого не трогает. А придёшь к Васильевой избе — балаган балаганом! И балалайки, и гармоники, и гостинцы. Все солдаты к Лушке собьются. Полощет с ними лубы Лушка. Подойдёт Василий, Лушку как варом окатит. Сразу притихнет, гонит прочь своих гостей.
— Чему вы, черти, обрадовались? Ишь навалило вас, обморов, как на сраженье!
Ухмыльнутся солдатики, покосятся на Василья и разойдутся себе потихоньку. Насупится, бывало, Василий туча-тучей. Лушка глаз на него поднять не смеет. Первую ночь памятовала. До той поры она не знала Васильева норова, думала, так себе, мужик-вахлак, ничего не понимает. Да и вправду прост был Василий. Претило ему жену, как вора, подкарауливать. Сколько раз ребята ему сказывали про Лушку, как она с солдатами баловаться начала, учили Василья, как и где её накрыть. Однако не захотел этого Василий; отвечать ребятам ничего не отвечал, только рукой махнул. Страх его брал. Он знал свой норов и знал, что будет в случае чего.