Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте и вы, Василий Иванович, — отвечала Алёна, покраснев до белков глаз и нагнувшись низко к ящику, в котором собирались деньги. — Кладите бочонок, я налью сейчас. Вот только мальчика отпущу.
— Ничего, мы подождём. Время терпит, — произнёс, перетаптываясь, Василий.
— Да присели бы пока, — пригласила Алёна. Она делала вид, что занята расчётом сдачи, и не глядела на Василья, который легонько опустился на лавку. Мальчишка ушёл, Алёна всё возилась в ящике с деньгами.
— Скверное это дело кабацкое, — сказал Василий. — Не по тебе оно, Алёна Гордеевна, не по твоей мужицкой душеньке.
— Нет, не по мне, что греха таить! Не люблю я его, — отвечала Алёна, с усилием задвигая ящик.
— В деревне-то, в поле чистом, лучше. Выйдешь сено косить, али на зелёные посмотришь на хлеба — сердце радуется. А здесь бы мне тоска. Потому вонь, теснота.
— Вот то же и мне, — с искренним вздохом сказала Алёна, усаживаясь у стойки. — Тутошние-то смеются надо мною. Дура, говорят, деревенская, по селу своему скучает. А я и правда скучаю. Мне милее в селе. Ни на что бы я его не променяла.
— Волею променяла, теперь не плачься, — сказал Василий.
— Былого не воротишь, — с грустью сказала Алёна. — А сердце былое всё помнит.
— Помнить худо. Лучше, как забыть, — произнёс задумчиво Василий. — Былое, что змея душу оплетает. Давит да давит, вздохнуть не даёт.
Алёна глядела в окно убитыми глазами и молчала. Несколько минут и Василий сидел молча, что-то обдумывая.
— Ты мужа-то не любишь, Алёна? — вдруг тихо спросил он, поднимая на Алёну честный и пристальный взгляд. — Алёна вздрогнула и с испугом посмотрела на Василья. — Ты мне правду скажи, Алёна, — ласково продолжал Василий. Его глаза засветились тем добрым, нежным выражением, которое давно было знакомо Алёне и которого она не видала у прасола Дмитрия Данилыча. — Ведь я тебя, Алёнушка, пуще мужа твоего люблю. Ты мне откройся.
— Что мне открываться! Я на хитрость неумелая. Сам, Вася, видишь.
— Откроюсь и я тебе, Алёнушка. Жена мне постыла хуже жабы подколодной. Смотреть на неё не могу. А тебя люблю пуще прежнего. Ночь думаю о тебе, и день придёт — всё о тебе думаю. За что тебя старый чёрт погубил? Кому продал?
— Вот что, Вася, — сказала Алёна, встав с места, бледная, как платок. Глаза её сверкали огнём, но не смотрели на Василья. — Это дело миновалось. Было, да прошло. Я мужнина жена законная, а ты женин муж. Бог приказал по закону жить. Ты ко мне, Вася, не заходи лучше. Что душу друг дружке мучить? А сказать тебе всё-таки скажу: тебя я одного любила, тебя одного и теперь люблю. Послушалась гордости отцовской, из-под руки его выйти не посмела. Господь наказал меня, сам видишь: мужем злым наказал, бедностью. А переделать нельзя. Терпеть нужно. Его милосердная воля. С той поры, как ты мне из полымя Гордюшку вытащил, с того самого часу возненавидела я своего разлучника. А за тебя, спасителя свово, каждодневно Бога молю. Каждодневно о тебе поминаю. И Гордюшку свово учить буду.
Василий тихо подошёл к Алёне.
— Сказала ты хорошо, Алёнушка, только я по-своему думаю. У меня всё не та душа, что у людей. Порченый я, что ли. Мать-то моя, старуха, может и за дело порченым меня обзывает. А моя дума такая: скотина бессловесная, и та в любви живёт, к милому норовит, не к постылому. Ужели человек крещёный хуже скотины? Книжкам не разумею, не поп, не грамотный, не знаю, что в них пишется, а полагаю так, что Бог всякой твари по любви приказал жить, не по насилию.
— Мы с тобой, Вася, не сильно, а вольно закон приняли и держать закон надо, — сказала Алёна. — Без закону жить — всё равно не дасть Господь счастья. Только пред Богом грех, пред людьми срам. Иди отсюда ради Христа, не смущай мою душеньку. Любить тебя буду по гроб живота. А только брось ты! Не ходи напрасно. Живи себе с Богом с женою законною по-честному, по-христианскому. И меня не смущай.
— Не могу, Алёнушка, не осилю, — прошептал Василий, глядя в полные слёз глаза Алёны растерянным взглядом. — Сколько терпел, а не мог. Тебя так-то жалко, Алёнушка, как душеньку свою. Так вот! И себя тоже ведь жалко. Не могу с ведьмой жить, с блудницей. В хату свою войти не могу. Лучше руки на себя наложить, порешить себя и дело с концом. Без тебя постыл мне свет Божий.
Василий крепко обнял Алёну и стал жарко целовать её. Алёна не выбивалась из его рук. Она сама целовала его так же жарко, так же крепко.
— Милый мой, желанный мой, — порывисто шептала она, прижимаясь лицом к широкой, могучей груди Василья. — Коли б воля моя, всю бы себя тебе по кусочкам отдала. Да горе-то наше горькое.
— Только люби меня, касаточка моя сизая, — шептал в ответ Василий. — А то мы над всяким горем посмеёмся. Не одно наше село на свете Божьем. На Кубань уйдём, на вольные земли. Никто нас там не достанет. Нигде не пропадём с тобой. Бросим разлучников своих постылых. На чужой сторонушке, да по крайности, сердце милое, радость свою увидим, а не слёзы горькие.
— Ох, сладко слушать тебя, Вася, да жутко, — шептала Алёна, забываясь всё больше и больше в горячих объятиях Василия. — С тобою, я знаю, нигде не пропадёшь, с тобой везде хорошо. Только не бывать этому, Вася! У меня сын, забыл ты, не вводи меня в грех.
— Мы и Гордюшку возьмём, лебёдка моя белогрудая, — говорил в радостном упоенье Василий, задушая ласками Алёну. — Али вдвоём не прокормить? Только иди за мной. Только полюби меня. Дай мне опять на свете Божьем жить.
— Делай, Вася, что знаешь! Всё равно пропадать! — чуть слышно промолвила Алёна и повисла обессилевшими руками на груди Василья.
— Алёнушка, лебёдушка моя, кралечка моя писаная, — шептал Василий, схватив Алёну в могучую охапку и почти насильно унося её за тёмную перегородку, где стояла её постель.
Мужицкий суд
Диву давалась Лукерья: пахота на дворе, сев гречишный, навоз давно пора возить, а Василий Иваныч то и дело в городе. Всё у него нужды разные обыскиваются. И с Лушкою не тот стал. То, бывало, всё тайком к ней приглядывается, хмурится да рычит. А теперь словно не видит Лушки; застанет, не застанет дома, и не спрашивает; а вернётся при нём, не ругается. Посмелела Лушка, стала меньше мужа беречься, стала чаще солдатиков к завалинке своей собирать. Только её брало сомнение: что-то такое неладное делается; неспроста повеселел, попритих её Василий Иваныч. Старая Арина тоже подозрительно всматривалась в сына, когда он собирался в город.
— Что это ты всё в город да в город? — говорила она, не спуская с Василья сердитого взгляда. — Люди в поле, а мы в город. Допреж этого не было с тобой. Кто, кто, а уж Вася первый за сошником, первый за косою. Нехорошее это ты дело затеял, Василий, непутное. Город тебе сторона, ничего ты там не терял, нечего тебе и искать в городе.
— Нельзя, работишку хотелось взять у рядчика, что подгороднюю церковь строит; плотник сошёл, так просил наведаться.
— То-то наведаться. Больно уж часто эти наведки пошли. С кабатчицами свяжешься, толку не будет.
— С какими кабатчицами? — сумрачно спросил Василий, вдруг нахмурившись, как градовая туча, и с угрожающим видом повернулся к матери.
— Да Бог тебя знает, с какими! — не глядя на него вывёртывалась старуха. — Это твоё дело. В город ездить, только по кабакам ходить. Другого дела там нашему брату нет.
— Ты больно много знаешь. Язык-то без костей! — сердито проворчал Василий, уходя из избы. — За невесткою лучше бы смотрела.
И Василий опять уехал. Побежала Арина к соседке Прохорихе, застала её на огороде и стала, подгорюнившись, слёзно жаловаться на сына.
— Вот так-то, мать моя, наше житьё. Ты его пой да корми весь век, обмывай да обхаживай. А вырос — он те в глаза наплюёт. Чуть не прибил, мать моя, вот те Христос, чуть не прибил. Помянула это я ему Алёнку-кабатчицу, так что бы ты думала, миленькая? Так и зарычал, как медведь, так и зарычал! Уставился это на меня глазищами, просто съесть хочет. Вот они, детки-то, каковы! Вот оно горе-то наше!
— От деток, матушка, спасиба не дождёшься. Ни-ни! — подтвердила спокойным голосом Прохориха, пыряя из подвязанного подола луковицы в рыхлые гряды. — Деткам только готовенькое подавай. Пока ещё поперёк лавки положишь, ну, туда-сюда. А как перешёл — кончено. На мать норовит нукать.
— Ох головушка наша грешная! — вздыхала Мелентьиха.
Дошли и до Лукерьи слухи, что связался её Василий с Алёнкой-кабатчицей. Обрадовалась Лукерья. «Постой же ты, муженёк, я тебе вспомню первую ноченьку, — шевелилось у неё на сердце. — Я тебя, смиренника, выведу на чистую воду; пущай видят добрые люди, кто из нас поганая, твоя ли полюбовница али я».
Разболтала Лушка об Алёне всем деревенским парням, всем знакомым солдатикам; пожаловалась и братьям. Всех просила подсидеть Ваську, накрыть его народом вместе в Алёнкою. Спала и видела, как бы ей получше осрамить Васькину полюбовницу.