Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проделывая все это, я меньше всего думаю о маминых читателях сегодняшнего дня и о «торжестве справедливости» в папином деле, это просто все, что я могу сделать сейчас в их память. А на каждого, кому «нравятся» мамины стихи, я подсознательно (сознательно, раз сознаю!), зла — а где ты был и чем ей помог, когда она была жива, еще жива, — в те страшные годы, дни, часы? Прежде чем иметь право любить стихи, нужно любить самого поэта. Увы, я знаю, что это мое состояние, мое отношение к современным читателям и посмертным почитателям — глупость одна, Са ne tient pas debout[177], a иначе не могу!..»
«Где ты был и чем ты помог, когда она была жива?!» А Асеев был там, рядом, в Чистополе, он был не только читатель и почитатель Марины Ивановны, но и собрат по перу, товарищ по цеху, он был поэт! И единственный человек там, в Чистополе, который в какой-то мере мог быть ей близок… Он был благополучен, богат, влиятелен, он мог многое. Но сделал ли он это многое? Сделал ли он все, что мог? И знай он наперед, как все обернется, как будет он потом «потрясен», быть может, он бы и сделал больше. Ведь можно сделать — вложив все силы, отдав всю душу, а можно сделать просто для того, чтобы сделать. Как, впрочем, мы чаще всего и делаем…
Аля судит всех высшим, «божьим судом» и имеет на это право! Она не раз повторяла, что Марина Ивановна погибла из-за чудовищного людского равнодушия, и глобально — была права. Все гибли, гибнут и будут гибнуть от этого чудовищного людского равнодушия, и сами мы, в той или иной степени невольно, а то и вольно, являясь соучастниками этого людского равнодушия, если не гибнем от него, то сами же от этого людского равнодушия и страдаем…
Позже Аля будет в более спокойных тонах писать об Асееве: «отмахнулся», «не выполнил завета матери»… Борис Леонидович, хотя и очень любит и считается с Алей, ничего в своем очерке не изменит и не изменит своего отношения к Асееву. После смерти Тарасенкова с Асеевым я почти не встречалась, а при Але имя его никогда не поминала. Но вся эта история взаимоотношений Асеев — Цветаева, Асеев — Мур, Асеев — Аля закончилась для меня весьма неожиданно и странно.
В 1979 году, когда уже ни Асеева, ни Али не было в живых, мне нужно было познакомиться со старой поэтессой и переводчицей Надеждой Павлович. Во-первых, я слышала, что она встречалась с Мариной Ивановной в те же предвоенные годы, что и я, а во-вторых, мне хотелось узнать о Мочаловой, воспоминания которой ходят по рукам, и в них та, ссылаясь на Павлович, очень недобро пишет о Муре, о том, что он в Ташкенте пьянствовал и прочее всякое… Но, зная, как Мур жил в Ташкенте, и слыша, что Павлович добрая и набожная женщина, я хотела выяснить, как могло случиться, что эти сплетни приписывают ей? Я позвонила Павлович. Она сказала, что больна и никого не принимает, но, услышав, что я пишу книгу о Марине Ивановне, назначила мне свидание, предупредив, что только минут на пятнадцать примет меня — она очень устает от людей.
Я попала в коммунальную квартиру, кто-то из посторонних впустил меня, указав на дверь в конце коридора. Комната была невелика и поразила своей бедностью и малостью книг — видно, только самые любимые, самые нужные. В углу перед иконой теплилась лампадка. У окна за маленьким письменным столиком, заваленным бумагами, работал патлатый молодой человек, очкарик, один из тех, кто всегда «при литераторах». Павлович что-то диктовала ему перед моим приходом. Невысокая, слишком полная и отечная, она сразу же легла, задохнувшись от движения. Она была почти ровесницей Марины Ивановны, чуть помоложе.
«Уходящая натура…» Мои друзья часто меня торопят, говоря, что я, как в кино, работаю с «уходящей натурой». Да, собственно говоря, сверстники Марины Ивановны давно все ушли. Но и моих-то уже большинство оказалось по ту сторону, и я теперь так часто «опаздываю»!..
Надежда Павлович, Надя… «общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила — вкривь и вкось — одному Богу ведомо из каких материалов…» — писал Ходасевич, когда осенью 1920 с помощью Блока Надежду Павлович поселили в Доме искусств в огромном здании, выходившем одновременно фасадами и на Мойку, и на Невский проспект, и на Большую Морскую, в так называемом «Диске», где было нечто вроде общежития Петербургских писателей, где жили Ходасевич, Мандельштам, Лозинский, Форш и другие.
А у Блока в дневниках в 1920 году то и дело мелькает имя Павлович: «Гумилеву Н. А. Павлович (профессиональный союз)…[178]», «…Вечером — Над. Ал. Павлович — милая и с хорошими стихами…», «Телефон от Н. А. Павлович (трем человекам из Союза уже будут кое-какие продукты)…», «…Гумилев и другие фрондируют против Павлович…», «…Павлович и Оцуп уговаривают через маму по телефону не уходить из Союза поэтов…», «…Вернулся с Н. А. Павлович. Хорошо с ней…»
Павлович лежала неподвижно, скрестив руки, распластавшись на своем ложе, глаза были закрыты.
— Быть может, мне лучше прийти в другой раз? — сказала я.
— Другого раза не будет… — сказала она. — Задавайте вопросы.
Конечно, ни о какой Мочаловой я не стала ее расспрашивать, я спросила только о ее встречах с Мариной Ивановной, и она сказала мне то, о чем я уже писала: она очень хотела тогда встречаться с Мариной Ивановной, но она была «пуганая» и боялась этих встреч и завидовала тем, кто не боялся. Я спросила еще, знала ли она Мура? Нет, почти совсем не знала…
— Да я не для того вас позвала. Я не об этом хотела вам сказать… — она опять задыхалась. — Я вам должна сказать об Асееве… Вы были в Дзинтари?
— Была.
Помню ли я — там, где теперь построили Дом художников, стояла маленькая церквушка? Помню. Так вот, как-то раз — это было незадолго до смерти Асеева — она жила в Дзинтари и зашла ко всенощной в ту церквушку. Она купила свечку и вдруг заметила у правого клироса перед иконой коленопреклоненную фигуру мужчины. Он молился, и по лицу у него текли слезы. Она узнала Асеева… Поставив свечку, она поскорей, не глядя в его сторону, заторопилась к выходу, боялась смутить его… Она прошла уже целый квартал, когда он нагнал ее и, молча взяв под руку, пошел рядом. Он сказал, что видел ее в церкви и видел, что она видела его. А знает ли она, о чем он молился?! Он очень виноват перед Мариной, очень во многом виноват…
Павлович задохнулась, устав от столь долгого монолога, и, замолкнув, лежала неподвижно, опять закрыв глаза. А я, честно говоря, растерялась. Я могла ожидать чего угодно, но не этого! «Есть у нас Асеев Колька, этот может. Хватка у него моя!..» И вдруг — церковь, молится…
Придумала?! Но зачем это ей? Я уставилась на фитилек, мерцавший в лампадке. Говорить неправду — грех!! Я знаю, многие старые, религиозные женщины любят иной раз и других хоть заочно, хоть и посмертно, но приобщить к своей вере. Может, и она так? А может быть… — она ведь «творитель», а творитель не есть лживец, «ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму, так как вещь могла и долженствовала быть…» Вот ей и предстало по разуму и совести, что конец должен был быть именно таков! И вообразив на мгновенье, она уверовала искренне, что так оно и было.