Мальчик из трамвая. О силе надежды в страшные времена - Теа Ранно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда он за руку тащит меня к тротуару, берет с тележки листок бумаги и карандаш и говорит:
— Смотри внимательно!
Аттилио рисует две вертикальные линии на расстоянии друг от друга, слева он пишет «Тирренское море», справа — «Адриатическое», потом проводит линию, которая идет чуть вверх, и много раз проходится по ней карандашом, пока та не становится совсем черной.
— Это линия Густава, — говорит он. — Она идет от реки Гарильяно недалеко от Гаэты до Ортоны. А вот, — Аттилио рисует красную точку чуть выше, — Монтекассино. И вот здесь американцы, англичане и канадцы умирают, чтобы освободить нас. Вот тут! — повторяет Аттилио и обводит Монтекассино в кружок. — Тут они воюют за каждый сантиметр земли. Ты знаешь, что это значит?
— Нет…
— Это значит, что они защищают каждый сантиметр от наступления врага. Каждый сантиметр, понимаешь? И ты мне говоришь, что они «не торопятся»! Да ты хоть представляешь, сколько их там умирает? А? — кричит он.
Я молчу.
— Знаешь, что говорят немцы?
Я молчу.
— Что все дороги ведут в Рим, да, но все они заминированы. Понимаешь, что это значит? Помнишь бомбы в Сан-Лоренцо, помнишь мертвые тела в кровавой каше?
— Хватит! — я встаю. — Не хочу больше ничего слышать.
Аттилио смотрит на меня. Посредине лба у него появляется морщина. Наверное, он думает, что я сопляк и невежда и что я никогда не стану мужчиной. Я так ему и говорю.
Аттилио не отвечает. Он сворачивает листок, кидает его в папку, кладет карандаш. Он больше не злится. Он говорит, может, я и прав, что не хочу ничего знать, а хочу остаться невежественным сопляком, ведь он слушает радио «Лондон» и дружит с людьми из Сопротивления, а у него внутри столько боли, что иногда ему кажется — он сойдет с ума.
— Хорошо же, что у тебя есть мама! — говорю я тогда. — Иначе ты бы и правда сошел с ума.
Аттилио краснеет и опускает глаза:
— Прости меня, Мануэ, — бормочет он. — Я такой дурак.
Я возвращаюсь к игре в липпу с рогаткой, Аттилио смотрит на нас. Мне неважно, что он там себе думает. Я играю, и мне кажется, что жизнь вновь стала такой, как раньше, мама шьет на машинке «Зингер», или моет овощи, или чистит картошку, или вяжет на спицах шарф или свитер, или постепенно собирает, одну за другой, семь лир, на которые мы сходим в кино. Когда я оборачиваюсь, Аттилио уже нет.
Наступает время обеда, матери других ребят высовываются в окна и кричат: «Дорогой, иди домой, все готово!», и мои друзья бегут по домам.
А меня никто не зовет. И мама моя неизвестно где… Ее отсутствие вызывает непроходящую боль.
Я остаюсь на улице один, со мной только мяч и рогатка. Я сам сделал ее из ветки с развилиной, резинки и кусочка кожи, куда кладется камешек, который летит как ракета. Я целюсь в плоды деревьев, даже в кислые, от них сводит рот. Их я ем от голода, а не ради забавы.
Как-то раз, пиная тряпичный мячик, я заметил Руфь. Она тоже на меня смотрела. Я ее позвал, но она тут же отвернулась и вошла в подъезд. Мне и так было грустно от этих всех «Дорогой, иди домой», которые дождем пролились из окон пять минут назад, так что, когда Руфь ушла, стало совсем паршиво. Но я сразу сказал себе: не хнычь, как маленький. Еще раз пнул мяч и пошел домой.
Хоть папа снова работает и больше не плачет, он всегда думает о маме. Я это понимаю по тому, как он смотрит на ее одежду в шкафу, или на машинку «Зингер», или на шпильки для волос, которые остались лежать на комоде с той ужасной субботы. Бетта каждый раз, когда протирает пыль, кладет их на место. Иногда в разговоре с тетками он вспоминает какой-нибудь факт из их молодости, когда жизнь казалась тяжелой, но хорошей, потому что мама у нас веселая и придает всем мужества.
Я тоже теперь думаю, что прежняя жизнь была счастливой, только я того не знал. Она казалась мне грустной, полной бедности и голода, поэтому при любом удобном случае я убегал из гетто в богатые районы, где мог насмотреться от души на красивые дома и людей и раздобыть еду. Я не знал, какое это было счастье — иметь рядом маму, даже когда она ругала тебя, даже когда я прогуливал школу и она грозилась рассказать все отцу, но потом, когда тот приходил домой, прятала меня под кроватью до его ухода. Я почти слышу, как она говорит мне «Вылезай, Мануэ!» и приносит тарелку с оставленным для меня обедом.
Скорей бы она вернулась. Иногда вечерами, после того как Бетта укладывает младших спать и прибирает комнату, мы с ней спускаемся на улицу, садимся рядом с фонтаном и планируем праздник в честь маминого возвращения. Мы составляем список гостей, которых хотим позвать, выбираем ресторан, куда их отведем, а платье для мамы Бетта закажет у лучшей портнихи на Кампо-деи-Фьори. Бетта говорит, что за образец возьмет мамино выходное платье: «Я даже придумала фасон. Я видела модель в журнале, с кружевами вокруг выреза». Мне нравится представлять мамино возвращение: как мы вдруг видим ее на кухне, и кидаемся к ней, и обнимаемся целую вечность. Мне нравится думать о том, что она рассмеется, возьмет на руки Джемму и удивится, как та выросла, а потом рухнет на кровать: «Дайте-ка мне немного отдохнуть, я так устала — пришлось идти пешком, ведь поезда не ходили». — «Пешком из Германии?» — спросим мы ее, потрясенные.
Она ответит, что все поезда были заколочены — в них людей везли на смерть, поэтому ими нельзя пользоваться. А чтобы вернуться к жизни, достаточно пары ног.
Тогда я ей расскажу, что меня спас трамвай, что я ездил по Риму кругами почти три дня, что водители и кондукторы мне помогали, даже делились со мной чириолами с яичницей, я ей скажу, что это ангелы мне их послали. А она расскажет нам о домах богатых немцев, с картинами и старинной мебелью, со статуэтками, которые в сто раз дороже того, что я продаю со своей тележки. «Да, теперь у меня есть тележка», — скажу я ей, гордый обновкой.
Ночи напролет мне снится возвращение мамы. Я говорю про себя: «Помни о здоровье, Джинотта, ведь здоровый богат, хоть и не знает этого. Береги себя, а если