Присуждение премии - Гюнтер де Бройн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я уже не ребенок, мама! — говорит он.
Мать сострадательно улыбается, проводит рукой по его волосам и так смотрит при этом на Корнелию, словно говорит: «Вы же видите, какой это ужасно беспомощный мальчик!»
— А зачем тебе, собственно, машина? — спрашивает Корнелия, сразу же настраивая этим обоих против себя.
— Значит, вы тоже за то, чтобы он сдался? — резко спрашивает мать.
— Я за то, чтобы он делал, что хочет.
— Но он не знает, чего хочет!
— Приготовь нам лучше кофе, — говорит Унгевиттер.
— Мне нужно идти, — говорит Корнелия и не поддается попыткам задержать ее.
— Ты придешь еще? — спрашивает Унгевиттер на лестнице.
Она качает головой, едва заметно, словно из последних сил.
— Эта девушка тебе не пара, — говорит мать, притягивая к себе упирающегося сына. — Студентка-философ! А ты видел, как она одета? Без выдумки, без шика!
11Коллеги доктора Овербека попросили посетительницу, которая не представилась, подождать в библиотеке. Но когда он направляется туда, раздается звонок. Звонит Ирена — из приемной какого-то министерства. Необычно деловым тоном она дает ему понять, что не одна в комнате. Будь он самим собой, он спросил бы: «Кто-то слушает?» — и включился бы в игру. Может быть, даже поддразнил бы ее, спросив, например, любит ли она его еще, на что она ответила бы самым сухим на свете «да» или небрежным «разумеется». Но ему не по себе, и поэтому он отвечает на ее деловитость деловитостью еще более строгой, которую она толкует как враждебность, не понимая, что это и есть информация о его состоянии.
Она хочет сказать, что еще не известно, удастся ли ей прийти на церемонию вручения премии. Это нетрудно выразить и при посторонних, но слова ее звучат так, словно она нисколько не огорчена. Это пугает Тео, сводит на нет в какой-то, неподвластной разуму, области его мозга опыт восемнадцати лет верной любви и заставляет произнести в ответ только «да», что в свою очередь пугает Ирену и показывает ей, как нельзя быть уверенной в другом человеке, как нельзя доверять своему знанию, если чувственное восприятие противоречит ему.
— Что это значит? — спрашивает она.
— Мне жаль, — отвечает он, но так сухо, что это можно понять и как «Мне все равно».
— В самом деле? — спрашивает она и еще больше начинает тревожиться, услышав в ответ: «Не беспокойся», что при таком тоне можно истолковать и как «Не вмешивайся, обойдусь без тебя».
— Может быть, мне лучше поехать домой и приготовить все к вечеру, — говорит она, чтобы услышать его возражения, а ему слышится тон, исключающий всякие возражения.
— Может быть.
— Значит, это тебе приятнее?
— Не сказал бы.
Она молчит так долго, что ему становится неловко перед коллегами, и он, словно слушая длинную речь, несколько раз говорит в трубку «да».
— В чем дело? — спрашивает она, теперь уже совсем сбитая с толку.
— Все хорошо, — отвечает он.
— Все будет хорошо, ты хочешь сказать.
— Разумеется.
— Это не повредит?
— Неизвестно, что в этом смысле лучше, — говорит он и, хотя избежал слова «повредить», чувствует, что трое коллег все-таки понимают, о чем идет речь.
— Пожалуйста, помни и о нас, — добавляет Ирена.
— Конечно, — отвечает он, кладет трубку и, не взглянув на склонившихся над своей работой коллег, уходит в библиотеку.
Корнелия еще никогда не приходила к отцу в институт. Но никогда еще она и не чувствовала себя такой покинутой и непонятой, как в квартире Унгевиттера. И очень велика была потребность исповедаться отцу.
Но прошло уже некоторое время, она прогулялась по знакомым улицам, проехалась с людьми в электричке, ей пришлось взять себя в руки и подождать в институте. Никто по ее виду не сказал бы, что в один день она пережила два самых больших разочарования. Она называет себя человеком без будущего и плакала бы, будь она одна. И слезы ее были бы вызваны не только самими разочарованиями, но и переходом границы, обозначенной ими. На свое детство, которое впервые представляется ей счастливым, она смотрит как на что-то очень далекое. Ей вспоминаются: один троицын день — мать сидит на лугу и плетет для нее венки, утро в постели в первый день каникул, вечерний разговор с отцом, когда она постигает, что значит быть самим собой, что такое сознание, бытие, идеальное бытие, материальное бытие. Никогда больше не вернутся эта беззаботность и чистая радость, все будет пропитано разочарованиями — испытанными, грядущими, знанием, например, того, что есть на свете такие вот Унгевиттеры, с которыми вряд ли возможно взаимопонимание, мыслями о том, что такого человека, пожелай он, приняли бы, пожалуй, на философский факультет.
Боль велика, но в глубине ее — чем больше Корнелия ей предается, тем яснее это становится, — уже теплится какое-то подобие надежды. В каком-то уголке своей души Корнелия чувствует что-то такое, что она могла бы назвать освобождением. Горький опыт — тоже опыт. Может быть, и он нужен. Может быть, он не повторится, а она уже через что-то прошла. Один итог достигнут. Месяцы, когда она не принадлежала самой себе, миновали. Остался лишь ужас от того, что чувства могут обманывать. И это не пропадет даром, это сделает ее осмотрительнее, скептичнее по отношению к себе и другим, осторожнее.
Она слышит, как за стеной отец разговаривает по телефону. Его голос вызывает у нее слезы. Она пытается подавить их. Она не хочет плакать при нем, а хочет поговорить с ним. Больше, чем помощи, она ждет от него отзывчивости. Это у него легче найти, чем у матери, потому что и он беспомощен.
Мать принадлежит к числу людей, по-своему совершенных, и совершенство это дает им право жить в ладу с самими собою. Покой и уверенность, которые они излучают, правда, греют, но делают собственное несчастье еще ощутимей, потому что около них особенно чувствуешь, чего тебе не хватает. Отец же, напротив, часто производит такое впечатление, будто он тоже еще страдает от болезни, называемой молодостью. Он еще ни от чего не огражден, его еще все может ранить. Исповедуясь ему, едва ли получишь совет, но это утешение, если он скажет: «Я знаю, я понимаю, со мной бывает то же самое».
Она вытирает слезы, хочет встретить его с достоинством, пытается казаться спокойной. Хочет, разговаривая, освободиться от внутреннего гнета. Но все происходит иначе, чем она себе представляла.
Когда он появляется в дверях и изумление по поводу ее прихода мгновенно отступает перед тревогой за нее, она вдруг вспоминает о нем самом и на вопрос: «Что случилось?» — отвечает ложью:
— Я хотела узнать, закончил ли ты.
— Что именно? — спрашивает он еще сдержанно, но сразу же принимая ее предложение говорить о нем, рисует ситуацию коротко и откровенно.
Почти как облегчение собственного сердца, ее утешает сознание, что отцу так отрадна возможность говорить о своих заботах. Не только потому, что это отвлекает ее и чужая печаль уменьшает собственную, но и потому, что доверие делает Корнелию выше на голову. Оттого что отец говорит с ней как с равной, она и становится равной ему.
— Ты ни в коем случае не должен поступать, как люди, которые ни о чем другом, кроме как о покупке машины, не думают, — говорит она.
— А ты знаешь таких людей? — спрашивает он с улыбкой и испытующе глядит на нее.
— Да, — говорит она вскользь. — И с тех пор задаюсь вопросом, не объясняется ли тем, что бытие определяет сознание, также и закономерность оппортунизма.
— Ты забываешь о диалектическом взаимодействии, — говорит отец, все еще улыбаясь. — Если уж цитировать, то и слова об идее, которая становится материальной силой.
— Во всяком случае, тем, у кого уже есть машина, иметь идеалы легче
— У людей, о которых ты говоришь, нет идеалов, они только делают вид, будто у них есть идеалы.
— А у тебя? — спрашивает дочь и пугает этим вопросом отца. — Что станет с твоими идеалами, если ты выступишь с речью?
— Ты только высказываешь вслух то, о чем я и сам не перестаю себя спрашивать.
— Как же ты отвечаешь себе?
— Новыми вопросами, например таким: что будет, если люди начнут отказываться выполнять поручения.
— Тогда у нас будет анархия, отвечаешь ты себе и получаешь алиби, но оно подтасовано, потому что вопрос надо ставить так: что будет, если все люди, которые знают, что хорошо и что плохо, будут поступать плохо, потому что повиноваться удобнее, чем отстаивать хорошее.
— Остается еще выяснить, действительно ли они знают, что хорошо и что плохо.
— Иные для того и задают вопросы, чтобы не отвечать самим.
— Вопросы — это ступеньки, ведущие к истине.
— Но ты ведь твердо знаешь, что о книге Шустера можешь судить вернее, чем те, кто собираются вознести ее до небес.
— Существуют еще и обязанности, и их надо выполнять.
— Обязанности! Я ненавижу это слово, потому что оно звучит и тогда, когда правит малодушие. Существуют обязанности и перед самим собой. Кстати, и отцовские обязанности.