Ярмарка - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подняла лом, размахнулась и изо всей силы всадила, как копье в бок зверя, в покрытый черной толстой коркой тротуар.
Искры льда разлетелись во все стороны, попали ей в лицо, в глаза, она успела зажмуриться. Острые, хуже стекла.
И опять подняла лом. И снова ударила.
И пошла, пошла ударять, долбить, бить. Бей, бей ломом лед, старая баба, бей. Забей свою тоску. Забей свою память. Она ведь у тебя еще живая.
Муж Марии погиб на пожаре. Глупо, бесславно и героически. Шел мимо, дом горел, полыхал – пожарники матерились, огонь пеной заливали – а из окна первого этажа – вдруг – ребячий крик. Игнат и бросился. Думал – успеет, выпрыгнет. Девчонку из окна выбросил пожарникам, они поймали, а на самого балка горящая упала, придавила. Вытащили его, но не спасли. Задохнулся.
Бей, бей ломом, вот так, еще размахнись. Еще ударь.
Старшего сына машина задавила. После выпускного вечера, когда, счастливый, он и танцевал в первый раз, и с девушкой поцеловался в первый раз, и в первый раз шампанское пил. Все – впервые. И смерть у него была тоже – в первый раз.
Пьяные богатые ребята на «мерседесе» мчались, сшибли Андрея, как кеглю. Головой об асфальт пацан ударился. Врачи сказали – умер мгновенно. Не мучился.
А потом, после Андрюши, и маму Мария похоронила. Мама ее от горя сгасла, как тонкая церковная свеча.
И так они остались жить на свете с Петей. Мария – и Петя. Мать – и сын.
В их куцей семье, значит, была баба, был и мужик. Все было правильно.
Мария бросила лом на дорогу. Взяла лопату. Прошмыгивали первые, редкие машины. Автобусы ползли по скользой дороге, еще пустые. Нет, кто-то уже в них, нахохлившись, сидел, ранние пташки.
Мария загребла наколотое в лопату, приподняла, с хаком, как мужик, тяжело отбросила крошево льда и снега в придорожный сугроб. Ей уже становилось жарко. Она сбросила на тротуар куртку, осталась в свитере.
В этом старом свитере она выходила замуж. Расписывалась с Игнатом. Как давно это было! Далеко отсюда. В заснеженном сибирском городке. Белого платья у нее не было, но к волосам, тогда еще густым, Мария белый бумажный цветок прицепила.
В грубой овечьей шерсти свитера еще там и сям попадались сухие цветы, опилки, даже мертвые пчелы.
Она все сделала. Закончила, когда уже рассвет залил бело-зеленой жиденькой пахтой улицы, переулки, старые дворы. Приволокла лом и лопату домой. Хорошо, у них цокольный этаж, даже полуподвал, немного в земле сидит, как в могиле, их камора. Далеко волочь инструменты не надо.
Стала ключом в замке ковырять – ан нет, изнутри закрыто. Позвонила.
– Сынок, открой!
Шлеп-шлеп – шаги по коридору.
– Мама, это ты?
– Да!
Дверь нараспашку. Дыма табачного полна прихожая. У мальчонки раскосые, веселые глаза. Хитрые. А щеки бледные: не выспался. В прогале его комнаты – бараньи завитки дыма, тусклые призраки рюмок и окурков на столе, перевернутые стулья, скомканная бумага валяется под ногами. Так, ясно. Пил-курил-писал.
– У тебя гости? Так рано?
– Уже не рано, мама. Уже восемь. Гости не у меня, а вроде как у тебя. – Смешок сына резанул ее лезвием по уху. – На кухне найдешь.
Мария стащила рукавицы, скинула валенки, босиком прошлепала в кухню.
Да, он сидел здесь, на колченогом табурете, что вот-вот упадет, подкосятся кривые слабые ножки.
Это был и правда ее гость.
– Доброе утро, Маша.
– Доброе утро, Степа.
Кровь как под напором бросилась ей в щеки, и без того красные, потные.
Он загасил окурок в блюдце, вместо пепельницы.
«Как и не расставались. Но ведь пришел – и уйдет. Намек такой: давненько, мол, у меня не была. Приходи, значит. Приходи, уберись, сготовь, постирай».
Степан погладил ладонью бритую, лысую голову. Розовая кожа на голове слегка поблескивала, будто намазанная маслом. Такими лысыми бывают только младенчики. Что-то нежное, младенческое было в нем, несмотря на могучие плечи, твердые губы, прямой, буравящий светлый взгляд. У него были такие глаза, как бусины горного хрусталя у нее на шее на тонкой нитке – если бы он подарил ей эту низку на день рожденья!
Но подарил не он.
Другой.
– Есть будешь?
– А что есть?
– Привереда. – Мария улыбнулась. Он взял ее руку, слегка пожал. «Хочет, – подумала она. – Соскучился. И я, может быть, соскучилась. И что нашел в старой бабе?» – Все есть. Что надо. Каша овсяная. Картошечка вчерашняя. Хлеб, масло… мойва, очень жирная, отличная. Чай. И даже кофе есть. Молотый. Немного осталось, тебе хватит. Заварю?
Он потянул ее к себе, усадил на колени.
– Машка…
Руками груди нашел. Голову на ее шею положил. И так замер.
– Ну, ну… Пусти… Петька войдет…
Он вытолкнул ее с колен со вздохом, будто в воду столкнул: плыви.
Мария разогрела кашу, щедро наложила Степану в тарелку, масла кинула, вытряхнула из банки остатки кофе, залила кипятком; села, смотрела, как он ест. Баба всегда жадно смотрит, как мужик ест. Это природа так положила. Бог так положил.
Бог?.. Где Он, Бог…
– А ты? – спросил он с набитым ртом.
– Не хочу. Завтракала. Я уж наработалась.
– Какие эти штаны твои… – Он жевал, глотал, причмокивал вкусно, улыбался, большой, здоровый, крепкий, радостный, счастливый. – Забавные…
– Сейчас сниму. Сейчас стану женщиной.
Он ел, а она переодевалась – за ветхой желтой бязевой занавеской. Всовывала ноги в туфли. Узлом завязывала пояс широкой, как подрясник, черной юбки. «Вот ведь, целый век уже хожу в этой черной, траурной вытертой юбке. Не снимаю. Что это? Лень пойти, купить? Деньги на жизнь экономлю? Я сына должна кормить. И еще… этих…»
Не додумала. Взбила волосы руками. Еще густые, разбросаны вокруг головы, как у опричника, еще темные, хотя уже посоленные временем. «Меня тоже время приготовило, как блюдо. Посолило, поперчило. Ешь не хочу».
Вышла к нему.
– Ух ты, ах ты! Все мы космонавты… Красотка моя кабаре…
– Какого кабаре… погорелого театра…
Улыбалась. Стояла перед ним.
Он встал, утер рот рукой, улыбался тоже. Белые, молодые зубы блестели.
Вдруг на руки ее – как схватит!
И куда-то в живот, уже огрузлый, целует, целует…
– Ну все, все… – Довольный, что сдюжил, опустил на пол. – Я ведь что так рано пришел. Я сейчас с Петькой делами займусь.
У Марии стало холодно, ледяно сердцу.
– Знаю я ваши дела.
– Знаешь – и помалкивай. Все очень серьезно, Маша. Честно. Если не мы, то кто же?
Она наклонила голову низко, низко. Видела свои мозолистые пальцы, руки в замысловатых рисунках синих вен, лежащие на черном старом бархате юбки.
– Я все понимаю…
Он шагнул к двери. Вытащил из кармана черной рубахи пачку дешевых сигарет. Зубами одну вытащил.
– Я буду у… себя. Сегодня придешь?
Он уже повернулся, шел прочь, не ждал ответа, когда она расклеила губы и сказала тихо ему в спину:
– Приду.
А кто она была такая? Да никто. «Я никто», – так и говорила она себе. Человек всегда хочет быть кем-то. А она вот не хотела. Она и учительницей не особенно хотела быть. Так, в школе из-под палки отучилась, школа ей каторгой казалась, скопищем бестолковых знаний и грубых, вечно орущих педагогов; мамочка ее упросила в педагогический сдать. Ну, сдала. Стала на занятия ходить. Втянулась. С жадностью книжки читала. Литература раскрылась перед ней огромной, жадной черной, искристой, как ночное небо, воронкой. Все сияло! Слова летели и шелестели! Мысли сверкали, переливались, как перламутр в перловице! Она училась на учителя литературы, она представляла себя перед классом, как она читает детям Лермонтова, Тютчева, и сладко замирало сердце.
Школа оказалась совсем не пирожком с повидлом в школьном буфете.
Она обернула к Марии лицо госстандарта, квадратные рожи тупых директрис-солдафонок, мерзкие сплетни в учительской, оскорбления инспекторов. Мария попробовала работу на вкус – и тут же сломала зуб.
После того, как она прочитала всему классу никогда не стоявшего в школьной программе, смелого и опасно умного писателя, ее вызвали в районный отдел народного образования. И били ее там словами, исхлестали всю. Она ушла оттуда вся красная, как оплеванная. Дома долго плакала. «Значит, из них… из них кто-то донес!» – билась она на груди у мужа. «Ты поумнеть должна после этого», – тяжело, скупо изронил муж – и замолчал.
И она поумнела.
Она барабанила детям все по учебнику. Никакой отсебятины. Никакой жизни. Выучить от сих до сих. Этот образ – близок к народу, этот образ – далек от народа. Она чувствовала себя на уроке, будто бы ее пустым стаканом накрыли. И она говорит, а – беззвучно, голоса не слыхать. Она стала училкой параграфов. Училкой одинаковых, как яйца из инкубатора, сочинений. Она сама писала такие сочинения, заказные, противно-гладкие, втихаря продавала их из-под полы родителям – для контрольных, дипломов, выпускных работ. Она научилась торговать штампом. И успешно, тихо торговала им. Это было лучше, чем торговать валенками с грузовиков. Муж зарабатывал, она зарабатывала. Жили хорошо.