Рассказы - Иван Клима
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же такого страшного она пережила, спросил я.
В войну казнили ее родителей, и она сама была смертельно больна. Нет, это уже не во время войны, а сейчас, недавно. Менингит, поэтому она так бледна, ей запрещено солнце. А стихи, может, она и даст мне почитать, если я попрошу. Ему интересно мое мнение.
Когда мы вернулись, она стояла у плитки и жарила картофельные оладьи. Столик был уже отлично накрыт: приборы, тарелки, салфетки и рюмки.
Мы сели, она подавала нам. Щеки ее разрумянились, и всякий раз, когда она проходила мимо, меня точно обдавало жаром, исходившим от нее.
Мы расхваливали ужин, она улыбалась нам, причем, когда она смотрела на Оту, ее улыбка становилась какой-то другой: более просветленной и словно источавший поцелуи.
Меня не покидало ощущение, что я здесь лишний. Что торчу здесь, как кол в поле или камень на дороге. Была бы со мной хоть девушка! Но я всегда один. Почему? Может, я не стою внимания и любви? Но ведь бывали минуты, когда я чувствовал свою особость, свое предназначение к чему-то большому и неповторимому: в моей голове вертелось бесконечное множество мыслей, историй, судеб и образов. Но кто мог провидеть это во мне? В своем писательстве я и то не умел преодолеть робость. В немногих рассказах, которые я напечатал, не найти было и доли того замечательного, что совершалось в моей голове.
Верно, заметив мою молчаливость, она предложила выйти из дому и разжечь костер.
Ветер почти угомонился, ночное небо прояснилось, лишь над рекой тянулись узкие полупрозрачные мглистые полосы. Мы натаскали дров, и костер быстро разгорелся. Пламя снизу озарило ветки деревьев и этих двоих, сидевших рядом и счастливых своей близостью. Сколько таких костров пылало в разных уголках мира, безобидных, ласковых костров. Но, говорят, однажды они сольются в одно ослепительно-белое пожирающее пламя, которое в единой вспышке метнется по земле, растопит камни и раскалит воздух. Что же останется потом?
Я исполнялся жалостью к миру и, конечно, к себе: я расплавлюсь в этом каленье, на сей раз мне уже не спастись. Я ощущал, как, невзирая на пышущий жаром костер, мне в затылок снова дышит холодом смерть. Возможно, обернись я сейчас, я увидал бы Ее. Я вовсе не считал, что Она похожа на костлявое страшилище, которое носит косу на плече. Нет, у Нее звездное лицо, и Ее крылья даже при малейшем взмахе точно непроницаемая туча закрывают небо. Сквозь Ее уста протекает река без начала и конца, это река, по которой я хотел бы плыть и глядеть на ее берега, но это река, по которой я буду плыть до скончания века и ее берегов уже не увижу.
Я почувствовал, что она наблюдает за мной.
- Может, нам спеть? - предложила она.
Ота встал, чтобы принести гитару, и мы остались вдвоем.
Она спросила, не случилось ли у меня чего.
Нет, абсолютно ничего.
О чем я думал?
Не могу сказать. Правда, не могу.
Я думал о ком-то, о ком-то близком?
Нет, ни о ком я не думал. Ни о ком определенном.
Может, о смерти?
Как она догадалась?
Ей хочется, чтобы ни о чем таком я не думал. Хотя бы сегодня.
Она и впрямь провидица? Я не знал, что сказать. Встал и подложил в огонь несколько полешек. К небу взметнулся сноп искр, они угасали так же быстро, как и падающие звезды.
Ей хочется, чтобы мне было у них хорошо. Есть ли у меня желание, которое она могла бы исполнить?
Нет, я вполне доволен.
Это просто отговорка. Я должен сказать, о чем я больше всего мечтаю в эту минуту.
Я молчал.
Я должен сказать без долгих раздумий.
Нет, не могу.
Ну почему?
Я не могу говорить об этом вслух!
Странно. Она бы, например, мечтала научиться любить. Безоглядно, до конца.
А ей хочется, чтобы кто-то другой любил ее так же?
Она покачала головой. Пока ты только принимаешь любовь, это все равно как будто ты на чем-то едешь. Предположим, катаешься на лодке ночью по огромному озеру. Куда ни кинешь взгляд, повсюду черная спокойная вода. Конечно, и она может вздуться и поглотить тебя. И все-таки любить - это значит лететь, возноситься над землей. Так высоко, что оттуда все видно. С такой высоты мир кажется другим, измененным, и то, что внизу представлялось значительным, мельчает до крайности. И потом, заключила она, из лодки всегда можно выйти на берег, а с этой высоты разве что рухнуть.
Когда мы вернулись в дом, я попросил ее стихи, и она вручила мне тетрадку в мягкой обложке. Меня поместили в комнатке, где были вешалка, кровать, столик и подсвечник со свечой.
Я зажег свечку и немного почитал из тетради. Стихи изобиловали малопонятными образами: пугливые фиалки, кобальтовые глубины, взоры умоляющих душ, умершие звезды, целительность ласковых озер. Там-сям между страницами я находил засушенные пряно пахнувшие цветы.
На следующее утро, сразу же после завтрака, я поблагодарил за гостеприимство и простился. Она пожала мне руку и сказала, что рада была познакомиться и надеется скоро меня вновь увидеть.
Я сел на велосипед. Они стояли на пороге своей дачки, держались за руки и смотрели мне вслед точно добрые, любящие супруги.
Месяца через два она пришла ко мне.
На ней был костюм, волосы тщательно причесаны, губы накрашены. Увидев меня, покраснела. Ее темно-карие глаза смотрели с мольбой.
Она-де возвращалась от Оты и случайно проходила мимо. И ей почему-то вздумалось позвонить в дверь.
Чем объяснить ее приход? Что-нибудь с Отой?
Нет, ничего. Абсолютно ничего. Просто шла мимо, и ей пришло в голову посмотреть, действительно ли я здесь живу. Вот она и позвонила в дверь. Сама не знает, как это получилось. Но она уже уходит.
Я пригласил ее в дом, она отказалась. Щеки у нее пылали как в лихорадке.
- Серьезно, ничего не случилось?
Она покачала головой. Ота замечательный, лучше его нет никого на свете. Но ей уже пора идти.
Я предложил проводить ее хотя бы до трамвайной остановки.
Трамвай ей ни к чему. Она живет здесь рядом, у самого парка, за водонапорной башней.
Я повел ее по улице, обрамленной виллами. Смеркалось, наступал безоблачный сентябрьский вечер, сады благоухали листвой и отцветающими розами.
Здесь, в Праге, она живет у дальней родственницы. А воспитывала ее бабушка. Бабушка опекала ее, когда родителей увезли, опекала как нельзя лучше. Но прошлым летом бабушка умерла. Вскоре после этого она заболела менингитом, и казалось, вот-вот отправится вслед за своими родными, но пока не суждено было тому случиться. Все это время Ота вел себя потрясающе. Когда ей чуть полегчало, он сидел возле нее в саду и читал вслух - ей самой читать запретили. А могли бы - запретили бы и думать, ведь от мыслей ей бывает больно, они все время убегают туда, в ту сторону, где все ее близкие. Туда, на поворот, на край, к мгновению, когда все рухнуло. Она думает о той минуте, когда их, молодых и здоровых, вызвали поименно и повели по коридору в помещение, где, говорят, ничего не было, только кафель и еще машина для...
Ее голос задрожал. Больше она говорить об этом не будет. От Оты она знает, что я тоже там был. Что пережил нечто подобное. Ей хочется спросить меня об этом, но она боится сделать мне больно, наверное, страшно вспоминать то время, лучше забыть обо всем, глупо с ее стороны постоянно возвращаться к прошлому.
Я сказал, что не стараюсь ни вспоминать, ни забывать прошлое, но думаю, даже самые страшные воспоминания, если человек сумеет преодолеть их, в конце концов могут превратиться в свою противоположность.
А если человеку не суждено пережить их?
Я не понял ее вопроса.
Не отмечены ли навсегда души тех, там, страшным воспоминанием?
Я ужаснулся. Такой вопрос мне никогда не приходил в голову. А ведь я и сам часто размышлял о существовании человеческой души, да и сколько моих родных и друзей погибло подобным образом: они стояли - как это она говорила? - на повороте, на краю, с которого рухнули, но куда, собственно?
Я сказал, смерть все-таки всегда падение и всегда совершает насилие над телом того, кто умирает. Веря в бессмертие души, мы тем самым верим в ее способность уйти от страдания, от падения собственного тела.
Я верю в бессмертие? Она хотела бы знать: после всего, что я пережил, можно ли еще верить?
Я пожал плечами, не решаясь ответить, что верить нельзя.
А люди там, больше она об этом не скажет ни слова, верили, способны были еще верить?
Я ответил, некоторые верили - если вообще можно о ком-то знать нечто подобное. Вспоминаю, как в праздник Кущей достали хвою и на дворе казармы поставили шалаш. Помню также полутемный чердак, где собрались мужчины для молитвы, их собралось там столько, что мне казалось, я задохнусь в этой толпе. Но у меня там был товарищ, моего же возраста, его уже нет в живых, мы с ним часто говорили об этом, он утверждал, что человек во власти Всевышнего и что все совершается по воле Его и установлению, а значит, имеет свой смысл, только люди часто не понимают Его и потому ропщут, укоризненно спрашивают, а то и вовсе бунтуют, так вот он, мой товарищ, наверняка верил, верил даже в ту минуту, когда стоял, как она говорит, на повороте.