Золото Неаполя: Рассказы - Джузеппе Маротта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, нельзя сказать, что Маротте удалось до конца излечиться от своих наследственных неаполитанских «болезней», у него еще будут рецидивы сентиментальности, но именно «Золото Неаполя», книга, к которой он готовился двадцать лет, от ложной чувствительности совершенно свободна. Ирония, с которой он говорит здесь порой даже о самом любимом (например, в истории сватовства «толстого камердинера» к его матери, рассказанной в «Богатых родственниках»), или блестки черного юмора, которыми пересыпана вся эпопея болезни и смерти отца («…так что отец лег в общую могилу, и я представляю себе, как долго приходилось богу шарить там всякий раз, когда сироты и вдова начинали возносить молитвы за умершего адвоката!»), нисколько не вредят чувству, напротив, они сообщают ему неподдельность и искренность. Именно после того, как Маротта научился «отжимать» чувствительность, чувство и предстало у него в его подлинном значении. Чувство — это не чувствительность, чувства Маротта не боялся, он не боялся им «солгать», потому что оно было для него такой же реальностью, такой же реальной ценностью, как и все ценности материального мира.
Сразу же после второго неаполитанского сборника «Святой Януарий никогда не говорит „нет“»,[4] полностью посвященного (в отличие от «Золота Неаполя») послевоенному Неаполю, Маротта издал книгу своих миланских рассказов-воспоминаний «В Милане не холодно». А в 1950 году вышла самая странная его книга, не имеющая аналогий ни в том, что он написал до того, ни после того. Это сборник рассказов «Камни и облака», где, с одной стороны, представлены рассказы фантастические, которые итальянская критика называла «сюрреалистическими» («Коррида», «Телефонный звонок», «Словарь», «Один день из множества»), а с другой — строго реалистические, притом нехарактерно для Маротты эпические, объективные, сюжетно законченные («Добить из милости», «За ним гнались матери»), В этом сборнике он словно бы разложил на составляющие свой «лирический концентрат», возникающий как раз на стыке совершенно конкретной зарисовки реальности и совершенно вольного «сюрреального» парения лирического чувства.
В 1952 году он снова вернулся к неаполитанской теме циклом «Ученики солнца», воспроизводящим Неаполь именно 1950-х годов, но не в «отдельных» эпических сюжетных новеллах, а в единой лирической картине, сотканной из эпизодов своего рода новой Шехерезады, в роли которой выступал здесь ночной сторож дон Вито Какаче, бывший раньше сторожем при гимназии и потому считающийся самым ученым в кругу своих друзей. Дон Какаче рассказывает, а слушают его продавец семечек дон Фульвио Кардилло, живущая на нищенскую пенсию вдова рабочего донна Джулия Капеццуто, безработный дон Леопольдо Индзерра, его жена «перчаточница» и сын рыбака — жертва полиомиелита юный калека на костылях Армандуччо Галеота. Из вечера в вечер, подкрепившись рюмочкой анисовой, дон Вито Какаче пересказывает им сюжеты античной мифологии, комментируя их в меру своего разумения и в ответ выслушивая соображения своей простодушной аудитории.
В этой книге, смешной и трогательной, послевоенный Неаполь впервые предстал у Маротты в ореоле незащищенности и обреченности. Тут он уже совсем не тот, что в «Золоте Неаполя» или «Святом Януарии», где город, пусть разрушенный войной, живет уверенностью и надеждой, — чего стоит в этом смысле история дона Иньяцио Цивиелло, героя рассказа «Золото Неаполя», и вообще весь этот рассказ!
В «Учениках солнца» персонажи вроде бы те же, но уже ясно, что их время уходит: они словно зависли между прошлым, которое минуло, и будущим, которое им враждебно. Это самоощущение ясно сквозит в их неспособности вписаться в настоящее, в неумении спроецировать новое на старое, старое на новое. Нешуточная сосредоточенность слушателей дона Какаче на судьбе Геракла или Меркурия косвенно свидетельствует о том, что в мире настоящего им не находится ни места, ни дела. И душераздирающие анекдоты, которые служат дополнением к этому циклу («Кум», «В Сан-Либорио»), говорят, собственно, о том же: о том, как патриархальный Неаполь отчаянно, но безуспешно пытается приспособиться к «новым временам», временам, которые подготовляли «итальянское чудо».
В 1954 году у Маротты вышла книга «Так соберемся же с духом и взглянем!», посвященная Милану и Генуе, то есть двум другим его «родинам». Так как страницы этой книги безлюдны — их населяют дома, улицы, дожди, ветры, кошки, голуби, — ее очень трудно датировать: то ли это еще 30-е, из которых исключены люди и оставлена только одушевленная лирическим чувством Маротты «природная» жизнь, то ли уже 40-е. Но сама эта обращенность к прошлому — вернее, к части прошлого, той, что не может ранить, — свидетельствует о растерянности, которую испытывал Маротта вместе со своими героями перед лицом происходящих перемен. Итальянское общество резко менялось, приобретая черты общества массового, и эта перемена его пугала.
Не потому ли в 1958 году, когда редактор «Коррьере делла сера» предложил Маротте поехать от газеты корреспондентом в Нью-Йорк, чтобы описать жизнь тамошней итальянской колонии, он в ужасе отказался: «Да что ты, чтобы я умер там, на бруклинской мостовой! Нет уж, лучше я поеду в Неаполь!»
И он в самом деле туда поехал. Он вернулся в свой родной город в 1958 году, после тридцатидвухлетнего отсутствия, поселился на холме Паллонетто, то есть в самом бедном районе Неаполя, и уже сам, как дон Какаче, выходил по вечерам с бутылкой анисовой на порог своего дома и, собрав вокруг себя толпу слушателей — все тех же безработных, продавцов семечек, ночных сторожей, — читал им газеты, объясняя смысл прочитанного. Это было прямым столкновением народного патриархального сознания, уходящего своими корнями еще в фольклорное восприятие мира, с новой, бескорневой и бездуховной мифологией массового общества, и это сознание, как и в случае с мифологией античной, беспомощно пробовало ее на вкус и на цвет, растерянно ощущая ее чужеродность. Все это вошло в новую книгу Маротты, продолжившую «Учеников солнца». Новая называлась «Ученики времени».
Было у этого цикла еще одно продолжение — «Маленький театр Паллонетто», рассказы из которого Маротта печатал, как обычно, в «Коррьере», но уже не успел выпустить отдельной книгой. Книга вышла посмертно в 1964 году.
В «Паллонетто» ситуация разрыва времен предстала еще болезненнее, еще безвыходнее. Характерно, что последний рассказ цикла автор назвал «Мы уходим».
Больше Маротта ничего не написал. Он умер 10 октября 1963 года от кровоизлияния в мозг, а незадолго до этого, в сентябре, был утвержден генеральный план развития Неаполя, на котором район Паллонетто был обозначен как подлежащий сносу. Вот так все совпало и все сошлось.
Хоронил Маротту весь город, вместе с обреченным районом Паллонетто, которому предстояло «уйти» чуть позже.
Так что же все-таки ушло-уходило вместе с ними, кто такие эти «мы», о которых написан последний рассказ?
С чем было это расставанье? Просто с прошлым?
Наверное, и «просто с прошлым» тоже. Привязанность к прошлому, боязнь от него оторваться, болезненное отношение к переменам были предопределены самим психологическим складом писателя, обусловленным, в свою очередь, особенностями его физической природы и обстоятельствами его жизни.
А какой он был, этот склад, эти особенности? Об обстоятельствах жизни мы говорили достаточно, а вот о нем самом? Действительно, он сам, какой он был?
А был он вот такой. Высокий, сутуловатый, плотный; казался толстым из-за множества одежд, которые на себя накручивал, — ему всегда было холодно. Он много болел, можно сказать, всю жизнь: в юности это был наследственный туберкулез, так до конца и не залеченный, потом нефрит, гипертония. Но он был человек не только больной, но и болезненный, слабый, легко поддающийся инфекциям и оттого ужасно мнительный. Он обожал советоваться с врачами — просто так, для душевного успокоения, не для того, чтобы следовать их рекомендациям. И тоже «просто так», для спокойствия, держал дома кучу лекарств. А еще он был «мамин сын» — не маменькин, не баловень, а именно мамин, страстно, до болезненности привязанный к матери, чья ранняя смерть оставила в его душе так и не зажившую до конца рану. Мать, Кончетта, была блондинкой, и «белокурость» навсегда стала для Маротты выражением высшей степени прелести и одновременно хрупкости, уязвимости. «Белокурым» в этом смысле у него могло быть всё — даже море, если оно более тихое, спокойное по сравнению с бурным и гневливым морем «темноволосым». Белокурым мог быть недавно построенный, новый, «молодой» район города, например Студенческий квартал в Милане. И жена его, кроткая Пия, тоже была белокурой: он звал ее «белокурое терпение» и любил, чтобы она сидела рядом, когда он пишет. Близких друзей у Маротты было мало, многолюдных сборищ он избегал — был застенчив, более того, до болезненности не уверен в себе. Он сам думал про себя — и думал, что другие так думают, — что он и не писатель вовсе, а журналист! Но при всей замкнутости и застенчивости Маротту отличала необыкновенная отзывчивость и деликатность: после того как он умер, в «Коррьере» еще целый год продолжали приходить на его имя письма читателей.