Симон-отступник - Елена Хаецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гюи де Монфор был в те дни болен – его свалила та самая лихорадка, которая еще раньше унесла в могилу оруженосца, и потому Симон (хоть и молчал, по своему обыкновению), был куда более мрачен и задумчив, чем всегда.
Младший брат Симона, Гюи, был выше его ростом. Худощавый, подвижный, с темными, почти не тронутыми сединой волосами, он был еще молчаливее Симона. Могло показаться, что братья почти не разговаривают друг с другом; однако ж их редко видели порознь, а такого, чтобы один шел против другого, никто не припомнит.
Венецианский лекарь, который время от времени появлялся на острове и с многозначительным видом рассуждал о том, что внутри тела больного идет великая битва между черной и желтой желчью, сказал, поглядев на Гюи, что, судя по всему, желтая желчь одолеет в его теле черную, и с тем торжественно отбыл.
Симон, как любой воин, сам был неплохим лекарем и при случае неплохо справлялся с резаными и колотыми ранами. Мне доводилось испытывать это на себе, когда он вытаскивал стрелу, засевшую глубоко в ране, и могу сказать, что рука у него легкая. Но Гюи не был ранен, и Симон терялся. Между тем, его брату становилось все хуже и делалось совершенно очевидным, что черная желчь одерживает верх и скоро совсем задушит Гюи де Монфора.
Потом явился еще один лекарь. Тот утверждал, будто он – христианин, хотя за версту было видать, что он еврей. Мы хотели его прогнать, потому что он неверный, но Симон велел пустить его – так велико было отчаяние нашего графа. Еврею же сказал, чтобы тот поглядел на Гюи и определил, одолеет лихорадка его брата или же его брат одолеет лихорадку. Еврей на то сказал, что надо бы отбросы сливать подальше от того места, где мы берем для своих нужд воду. После этого мы еврея выгнали.
Вот так и вышло, что Гюи де Монфор и еще несколько наших лежали больные в лихорадке, а прочие проклинали Венецию, дюка и несчастливую судьбу, которая занесла их в этот город.
Пока глашатай надрывался, громогласно напоминая нам о наших долгах, все мы начали сносить в одно место свою долю платы, включая и самых бедных, почти неимущих рыцарей, ибо мы хотели отправиться в наше паломничество за море и покрыли бы себя позором, если бы что-нибудь, пусть даже нехватка средств, помешала нам это сделать.
Свою лепту несли все – и могущественные и знатные бароны, и знатные рыцари, и бедные рыцари, и оруженосцы, конные и пешие, и пехотинцы, и повара, и конюхи, и щитоносцы, словом, все, и никто не уклонился.
Когда венецианцы подошли к палатке Монфора и завели свою песню, оттуда вышел Симон и гаркнул:
– А ну, заткнитесь!
От изумления глашатай уронил свой барабан. Жирные венецианские старцы побагровели, а тощий побледнел.
Симон же сказал, как ни в чем не бывало:
– У меня брат болен, а вы его тревожите.
– Деньги, – молвил глашатай кратко, сведя всю долгую заранее разученную речь к основному.
– Знаю, знаю, – сказал на то Симон и вытолкал посланцев дюка в шею. К своему казначею отправил. Старец из жирных подвернулся Симону под кулак (последним в шествии следовал), Симон его осторожненько в спину подталкивал, выпроваживая. Почтенный старец только ежился, лопатками шевелил под симоновым деликатным кулаком.
Симон присовокупил:
– Идите, передайте вашему дюку: нас тут черная желчь одолевает, да как бы красная верх не взяла…
Тощий старец вдруг повернулся и с достоинством ответил:
– Потому и держим вас на острове, а не в городе.
Так вышло, что Симон заплатил венецианцам все то, что причиталось с него и его людей за перевозку. И все остальные тоже заплатили, кто сколько мог, но не менее одной марки.
И снова стали ждать, когда наступит, наконец, пора поставить большие квадратные паруса и направиться за море, к Вавилону, ибо сидеть на одном месте становилось невмоготу.
Только одно из случившегося в то наше сидение на острове святого Николая и можно почитать за удачу: Гюи де Монфор не умер и на исходе лета поднялся на ноги. Исхудал больше прежнего; больше же никаких перемен с ним не произошло.
Разговоры между тем ходили кругами, как вол, впряженный в мельничные жернова, и все никак не могли остановиться.
Венецианцы требовали денег, которые мы им задолжали.
А у нас денег уже почти не оставалось…
Чтобы избежать позора и выплатить долги, вторично собрали деньги – со всех, кто мог дать. Симон давать отказался, сказав, что уплатил уже за себя, а сверх того платить не намерен.
Тут многие стали его стыдить и говорить, что он роняет свою честь. Почему-то так всегда выходило, что у Симона оказывалось на диво много врагов и недоброжелателей и всяк норовил оставить о нем худое слово.
Так и в этот раз. И скупой-то он, хуже жида, и о чести рыцарской не заботится, и к Святой Земле сердце его состраданием не преисполено. Нашлись такие, кто утверждал, будто граф Симон из трусости хочет сделать так, чтобы войско разошлось и наше паломничество рассеялось.
У Симона хватило выдержки на все обвинения каменно промолчать. Гюи рядом с ним красными пятнами весь пошел; Симон же слушал, как поносят его последними словами, – и молчал.
Только когда до упреков в трусости дошло, хмыкнул.
Те, кто его обвинял, немедленно прикусили язык: неровен час предложит граф Симон проверить на деле, кто из двоих настоящий трус – обвинитель или обвиняемый. А этого, как нетрудно догадаться, никому не хотелось, кроме, может быть, самого графа Симона.
И потому оставили Симона в покое.
Обтрясли именитых франкских баронов, как груши, из самых дальних кошелей серебряные марки выковыряли – и все равно остались мы должны Венеции.
И снова заскрипели жернова, снова тяжкой поступью начал ходить старый слепой вол, по кругу, по кругу, безнадежно, казалось – до самой смерти:
– Венецианцы свои обязательства выполнили, а мы остались им должны.
– Так что с того, что должны, – у нас все равно больше ничего нет.
– Великий позор для нас, что венецианцы свои обязательства выполнили, а мы свои – не можем.
– Так все равно ведь нет больше денег, сколько ни ищи…
– Венецианцы поставили нам флот…
– Нет денег, нет!.. ну нет у нас денег…
– Великий позор для нас…
– Хоть задавись – нет больше денег… сами скоро с голоду подохнем…
Ходит по кругу, по бесконечному кругу вол, а между тем надвигается осень и первый праздник с нею – Рождество Богородицы, и все поняли уже – а поняв, впали в уныние, – что мокрую зиму придется проводить в постылой Венеции.
И вот когда всем стало внятны обстоятельства, ввергшие нас в позорное рабство к венецианскому дюку, когда самые недальновидные и тупые во всех тонкостях и оттенках усвоили это, дюк решил: настала пора прервать бесконечное хождение по кругу. И подал новое предложение.
Стоило посмотреть на этого древнего старца, облаченного в роскошнейшие одежды, когда в день Рождества Пречистой Девы стоял на высоком амвоне в монастыре святого Марка и, заливаясь слезами, говорил о своем сострадании к Святой Земле, терзаемой в руках сарацин!
Многие из слушавших его невольно прослезились, так хорошо и красно он говорил. Каждое слово из произнесенных дюком достигало до самого сердца и находило там себе прибежище среди прочих заветных слов.
Многие – да, но только не Симон. Слушал, сжав губы, будто перемогая неприязнь. Когда же дюк вскрикнул от сердечной боли за плененный Гроб Господень, и все, кто был в монастыре, отозвались горестным криком, Симон, взяв своего брата Гюи за руку, шепнул ему на ухо:
– Он замыслил подлость.
Гюи встретился с Симоном глазами и коротко кивнул. Он еще не вполне оправился от лихорадки и долгое стояние на ногах в переполненном храме давалось ему нелегко.
Дюк Дандоль прокричал плачущим голосом:
– Вижу я, что нет среди венецианцев никого, кто смог бы возглавить их в паломничестве, ибо мы хотим присоединиться к вам! И потому, хоть я и стар, хочу сам возглавить пилигримов!
Тут уж многие зарыдали, как женщины, не стыдясь.
И дюк, с залитым слезами лицом, опустился на колени, а святые отцы пришили крест, вырезанный из материи, на его высокую шапку, чтобы все могли это видеть издалека.
Симон сказал еще тише:
– Фигляр.
Тут началась служба, и Симон забыл о дюке.
На следующий день к острову святого Николая пристала длинная галера, вся разукрашенная флажками с гербами и лентами разных цветов. Она сверкала и переливалась, как плавучая беседка, а в самой середине, окруженный знатными венецианцами, восседал сам дюк. И высокая шапка с нашитым на нее крестом была на нем.
Дюк торжественно сошел на землю. Ему подали богато украшенное кресло, чтобы он мог усесться сообразно своему положению. Справа и слева встали два герольда и трубачи. Трубы взревели так, что дюк, некогда ослепленный врагами, едва не оглох. Однако старец даже не пошевелился при этом громовом звуке и сохранил на лице улыбку.