Нарисуй мне в небе солнце - Наталия Терентьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже слегка взмокла, усиленно представляя себя в стакане. Но зато душа моя задета не была. Я встала, потрясла руками, ногами, покрутила шеей.
Олеся замолчала, тяжело дыша, с ненавистью глядя на меня.
– …! – выругалась она в завершение.
Все, ура. Если Олеся матерится, значит, она истощила запас обидных слов. Это ее обычная точка. Я как раз доделала прическу. В пуленепробиваемом стакане я же не просто сидела, а накручивала на горячую плойку волосы, красилась, надевала многочисленные бусы. Эсмеральда – цыганка, яркая, нарядная, ослепительно красивая…
– Девчонки, успокоились? – заглянула к нам борода Валеры Спиридонова. Самого его из-за двери видно не было. – Вот и умнички. Катька, давай на выход. Массовка уже вся стоит.
Слово «массовка» Валера сказал специально для Олеси. Чтобы она задохнулась, чтобы пнула меня в темном уголке кулис ногой – ненароком, случайно, чтобы перевернула мне в черные бархатные лодочки, которые я надевала во втором акте (в первом играла босиком), полную банку рассыпчатой розоватой пудры…
Но в общем работать в театре мне нравилось. Чем? Главным. Вот больше не кричит Олеся, не подкатывается с обжиманиями или колкими словечками Валера, не басит и не хрипит в ухо Агнесса, рассказывая, как надо показывать на сцене то, показывать это – а я знаю теперь, что показывать вообще ничего не нужно, меня есть кому учить, – но вот все это отходит на задний план, и ты, то есть я выхожу на сцену.
Из-за света софитов я не вижу зала. Мне кажется, что я стою на краю какой-то бесконечности, в волшебном, удивительном мире, где совсем другие законы, мире, где реальность – иная. Я говорю и чувствую из зала ответный вздох. Я дышу, и восемьдесят человек дышат вместе со мной, замирают, отвечают – не словом, не смехом, чем-то невидимым и неслышимым. И это невидимое подхлестывает меня, я живу на сцене благодаря ей, этой удивительной энергии сопереживания, симпатии, восторга.
Весь антракт я вытряхивала пудру из лодочек, мыла их, пришлось надеть мокрыми. Но на сцене такие мелочи не мешают, забываются тут же, так же как на время проходит ноющий зуб, кашель, перестает течь из носа, отпускает голова, в которой кто-то бегал, стучал, перекручивал толстые, тяжелые веревки, собранные из огромных острых гвоздей…
В начале второго действия все актеры выстраивались в темноте, и медленно-медленно включался свет, звучала музыка. Все стояли в два ряда. За мной обычно никого не было, потому что рядом начиналась винтовая лестница, по которой сейчас побежит за своей поздней любовью наша седовласая Агнесса – Маргарита Готье, она же Дама с камелиями, двадцатитрехлетняя красотка, умершая от чахотки…
Я встала на свое место, музыки еще не было. Я повторяла слова следующего монолога и вдруг почувствовала, что сзади меня кто-то есть. Этот кто-то не касался меня. Я не слышала чужого запаха или дыхания. Но сзади точно кто-то был. Я осторожно повернула голову, стараясь не шевелиться, – я не была уверена, что из зала нас не видно. Никогда не понимаешь, что точно видят зрители, ведь мы на сцене подсвечены несколькими софитами. То обозначен только силуэт, то, наоборот, четко различимо лицо, выражение глаз, смотря как направить свет. Я не поняла, кто стоит сзади. Человек был явно невысокий.
Вот потихоньку включили музыку, она стала заполнять пространство. Запела, о чем-то щемящем и невозможном, скрипка, ей вторила глуховатым голосом грустная виолончель. Третьей вступала нежная флейта – высоко-высоко, там, где редкий человеческий голос может спеть.
Я ощущала сзади себя присутствие человека. Он – почему-то я поняла, что это мужчина – приблизился совсем вплотную, теперь я даже чувствовала его дыхание. Человек был с меня ростом. Он по-прежнему не касался меня, просто стоял очень близко, совсем, на том расстоянии, где стираются личные границы, куда нельзя подходить, где «я» – уже не я, а мы. Я ощущала тепло его тела, слышала неровный стук своего сердца. Своего или его? Я не понимала. Тот, кто стоял за моей спиной, нашел мою руку и слегка сжал ее. И больше ничего. Ничего. Сжал и так стоял, пока не включили свет.
Я шагнула вперед. Я должна была начинать сцену. У меня были слова о бесконечной любви и бесконечном одиночестве. Американец, который написал эти слова, что-то знал об этом. Но не все. Знал по-американски, на самой поверхности. Писал очевидные вещи, как будто открывая для себя мир заново. Как будто никто этого не знал и не говорил лучше. Но мне было что сказать о любви и одиночестве, поэтому мне вполне хватало тех приблизительных слов, которые мне были даны в пьесе. Чуть-чуть рядом, чуть-чуть все не то, не глубоко, не точно… Но актеры не говорят своих слов. Если слова не те, можно попробовать наполнить их тем смыслом.
Мне показалось, что я не сказала половину монолога. Как-то я перестала себя контролировать. Волна необычного чувства несла меня, и я не сопротивлялась.
– Молодец, – кивнул мне Марат, когда я вышла со сцены. Он всегда появлялся во время действия в неожиданном месте. Мы никогда не знали, откуда он сегодня смотрит спектакль и смотрит ли вообще.
Марат не хвалил никого и никогда, крайне редко. Меня похвалил первый раз за все время моей работы в «Экзерсисе». Я хотела спросить, что именно было хорошо. Ведь у меня кроме монолога были еще три большие сцены. Но я не решилась. Марат Анатольевич категорически не любил отвечать на вопросы. Что угодно, только не задавать ему прямых вопросов.
Опустошение и очень радостно – такое ощущение после спектакля, который был сыгран хорошо. Не хочется идти домой – ведь меня дома никто не ждет. Хочется смеяться и с кем-то поговорить, о чем угодно, о чем-нибудь хорошем. Только не садиться в полупустой вагон метро и не ехать одной домой.
Я смотрела на Никиту Арсентьевича. Ведь это он стоял за мной? Он взял меня за руку, он наполнил меня какой-то необъяснимой энергией, которая провела меня по всему спектаклю, так, что даже самый мрачный режиссер в мире меня сегодня похвалил.
Никита Арсентьевич быстро переоделся после спектакля, что-то негромко говорил то монтировщикам, разбирающим винтовую лестницу, то осветителю, меняющему перегоревшую в конце спектакля лампу. Олеся, стоявшая как раз под этой лампой, когда та вспыхнула и погасла, носилась по всем нашим пяти крохотным гримеркам, рассказывая каждому, как именно она испугалась, когда лампа вспыхнула… нет, не вспыхнула, лопнула… нет, не лопнула – взорвалась… прямо над ее головой… это черные силы… это завистники… нет, завистница… темноволосая… тощая… бездарная… с черными глазами…
– У меня темно-зеленые глаза, болотные! – засмеялась я, не выдержав. – С рыжеватой окаемкой.
– Двуцветные! – энергично подтвердила Олеся. – Я так и знала, так и знала! Надо сказать Марату Анатольевичу, что я не хочу с ведьмой в одной гримерке сидеть.
– Олеся Геннадьевна, вы бы ехали домой, – мирно посоветовал ей Никита Арсентьевич. – Святой водичкой умоетесь – никакие ведьмы вам не опасны.
– Откуда у меня святая вода? – взвилась Олеся.
– Я принесу тебе завтра, – обнял нашу бешеную приму Валера Спиридонов, окутав ее своей бородой и утопив в складках мягкого пышного живота.
Олеся прижалась к Валере.
– Какой же вы теплый, Валерий Петрович, приятный… Почему вы женаты?
– Разведусь, Олесенька, разведусь. Вот дом построим, и разведусь, – засмеялся Спиридонов.
– Только обещаете, все вы только обещаете! Вот и Никита Арсентьевич мне обещал, да, Никита Арсентьевич?
Я видела, как директор быстро посмотрел на Олесю.
– Что именно? – улыбнулся он. Не хотела бы я, чтобы мне так улыбались мужчины.
– Жениться! – договорила-таки Олеся в полной тишине. Как-то так получается, что к интересным разговорам тут же подтягиваются все – и кто только что тащил по сцене тяжелую кованую лестницу, и кто стоял на стремянке, выворачивая лампу из огромного софита, и кто не успел толком одеться, застегнуть штаны и лифчики, и кто уже со всеми попрощался и убежал на автобус…
Никита Арсентьевич хмыкнул, взглянул на одну лишь меня, подмигнул и, легонько перепрыгивая через две ступеньки, взбежал по залу. «Мой милё-о-о-ночек не игра-а-а-ется… Мой милёночек так мне нра-авится…» – весело напевал он при этом.
– Хорош подлец… – негромко проговорила наша самая заслуженная актриса Наталья Иосифовна, недавно приехавшая из Рязани и играющая всех бабушек.
Лет ей было меньше, чем Агнессе, но она не слишком переживала о своих возрастных ролях, как мне казалось. Гораздо лучше играть симпатичную моложавую бабушку, чем хрипеть признания в первой любви от лица юной девы. Я боялась любой старости – и веселой, и грустной, и хриплой, и бодрой, и верила, что ко мне лично она не придет.
Я не сомневалась, что Олеся нарочно сказала про Никиту Арсентьевича, чтобы позлить меня. Когда и почему он мог обещать ей жениться?
– Бабам всем голову крутит, – продолжала Наталья Иосифовна, – а ведь Тасю свою никогда не бросит. Таких, как она, не бросают.