Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды летом приезжал на тройке в усадьбу сам барин, в белой с красным околышем фуражке с кокардой, с золотыми дощечками на плечах, и мужики с ненавистью и презрением говорили про него, называя генералишкой, что он, видать, опять продулся — проигрался в картишки. Ни луг ли волжский продавать прикатил? И жалели, что не по башке стукнули хромого дьявола япошки. А потом пошли в усадьбу и шапки сняли еще за воротами и низко поклонились, когда барин, в белоснежном пиджаке со светлыми пуговицами, выглянул в окно. Мужики просили уступить луг. Барин только руками замахал, даже разговаривать не стал.
Мужики простояли долго, говорили шепотом, переминаясь с ноги на ногу, пока не вышел на каменное, со столбами, крыльцо Платон Кузьмич и не прогнал их. И тогда за воротами, надев шапки, мужики так костили генералишку и управлялу, что, попадись они, разорвали бы, кажется, на кусочки. А ведь не разорвали, пальцем не тронули, хотя те в тарантасе тройкой догнали мужиков у села, направляясь, должно быть, на станцию.
В каждом взрослом точно жили два человека и всегда промеж себя спорили — говорили и делали назло друг другу. Все проклинали работу, а без дела минуты дома не сидели, торчали в поле до ночи, возвращались усталые и сердитые, а с утра опять бежали в поле, точно на пожар. Василий Апостол сторожил усадьбу с молитвой, по покойникам всегда Псалтырь читал, в церкви всю обедню с колен не поднимался, а ругался хуже пьяного и бил сыновей по голове Евангелием, а ведь это грех. Дядя Ося Тюкин определенно знал, как надо хорошо жить, всех учил, но сам промышлял грибами да рыбой, и у него, как у Сморчка, не всегда было что варить на обед.
Пожалуй, один дядя Родя был настоящий, без обмана. Да еще, конечно, Шуркин батька. Уж он‑то делал, что хотел, и говорил, что думал.
Глава XII
ИЗМЕНА КАТЬКИ РАСТРЕПЫ
После того дня, как Шурка домовничал с братиком, ненастье больше не возвращалось.
Рано вставало по утрам из‑за Волги неугомонное солнышко, светило и грело до самого позднего вечера.
На глазах убывали лужи и грязь и прибывала трава. Сколько хочешь мни, топчи ее, а она знай поднимается. И вот уже осыпалась густым душистым снегом черемуха, и дядя Осип пронес с реки первого леща, золотистого и такого большого, что красноватый хвост его свисал из ведра. Зацвела дикая кашка, закачались, словно звеня на ветру, медные бубенцы куриной слепоты, раскрылись и глянули в небо бархатно — синие анютины глазки. Белый пух одуванчиков поплыл над гумнами. Липовые листочки развернулись в пятачок и больше, стали жесткими, горькими. Зато щавель выкинул сочные, кислые столбцы, появились пахучая, вкусная «богова травка» и сладкий дидель.
Отгремели — отжурчали ручьи, пересохли в бочаги и болотца. Вошла в песчаные берега и поголубела Волга. Запахло навозом в поле. Загудели по вечерам, теплым и тихим, майские жуки над березами, тонко, надоедливо заныли комары. Отхлопотали непоседливые грачи, отпели — отсвистели свои песенки скворцы, отщебетали, таская грязь из пруда, ласточки — все птицы уселись в гнездах на яйца. Вытянулась по плечи Шурке коленчатая рожь, выбросила усатый колос, хороши стали выходить дудочки из ее тонких влажных стеблей.
Все росло, цвело и жило так, как это бывает каждый год весной: знакомо и незнакомо. Каждый час был полон невероятных, радостных открытий. Шурке не хватало дня, чтобы успеть везде побывать и все посмотреть.
Иногда набегали на короткое время тучи, кругом темнело, змейками вились молнии, перекатывался по небу гром и начинал хлестать частый, крупный и теплый дождь. Не успевал Шурка как следует перепугаться, спрятаться с братиком в избу, как в рябых окошках светлело, можно было опять бежать на улицу, смотреть на радугу, которая перекидывалась через все небо цветной подковой, упираясь одним концом в Волгу, другим — в лес. Под стоком лилась через край старого, обомшелого ушата звонкая вода. Пенились по земле мутные ручейки, унося с собой щепочки, перышки, соломинки. Вздувались благодатные лужи, и весело было, задрав штаны, плясать в воде, подставляя голову последним каплям дождя и распевая во все горло:
Дождь, дождь, дождь,
Поливай нашу рожь,
Дядину пшеницу,
Тятькин ячмень
Поливай весь день,
Мамкин лен
Поливай ведром!
Еще горячей и ярче светило после ливня солнышко, еще выше поднимались хлеба, краше расцветали травы, а люди становились добрее, ласковее; они меньше ругались и меньше жаловались, говорили, что год, видать, идет урожайный, — слава тебе, полегче немножко будет народу жить.
Аграфена — купальница только собиралась зажигать свои багровые, клейкие звездочки, а ребятня уже давным — давно ныряла и плавала в бездонном Баруздином омуте на Волге, носилась саженками, лодочкой, на боку, на спине и еще невесть как — до судорог, пока не синели губы и не начинали выбивать частую дробь непослушные зубы.
Славное времечко настало — только живи и радуйся. Даже надоедливый братик не мог помешать Шурке наслаждаться всеми летними удовольствиями. Он приспособился таскать Ванятку на закорках и летал с этой живой ношей быстрее ветра.
И все‑таки не чувствовал себя Шурка совершенно счастливым. Омрачала светлые денечки измена Катьки Растрепы. Тогда, во сне, они помирились, за Кощеевой смертью вместе ходили, повенчались, ели пеклеванник на своей свадьбе и потом хорошо зажили в Катькиной домушке. Но когда наутро, под свежим впечатлением сна, забыв ссору, Шурка, урвав свободную минутку, побежал к Тюкиным под навес, он застал там… Олега Двухголового.
Ненавистный враг его, в починенной, все еще почти новой и очень красивой рубашке, сидел на любимом Шуркином бревнышке, жевал пряник, а Катька, бессовестно глядя ему в рот, показывала черепочки и стеклышки. Она доставала их с полочки, сделанной Шуркой (подумать только!), и раскладывала на опрокинутом старом ящике, быстро, по — зверушечьи снуя маленькими белыми руками.
Катька и Олег так были заняты, так счастливы, что не замечали Шурки.
— Вот из этой, с цветочками, посуды мы будем с тобой пить чай… А на этой синенькой — обедать, — протяжно, весело болтала Катька, и прищуренные глаза ее светились зеленоватыми щелками. — Давай клади пряник на синенькую тарелочку.
Двухголовый послушно положил на черепок обкусанный пряник.
— Маловато на двоих, — сказал он, посапывая. — Да постой, у меня, кажись, еще есть.
И, развалясь хозяином на бревнышке, полез в карман. А Катька радостно засмеялась.
Шурке показалось, что сердце его разорвется. Надо бы уйти от навеса, и он хотел уйти, но не мог. Стоял, будто окаменев. А глаза все видели. И уши все слышали.
— Кушайте, гости дорогие! Угощать больше нечем.
— Много благодарны. Сыты по горло… Сама кушай.
Катька двумя пальчиками осторожно взяла с черепка коричневый огрызок пряника.
— Как мед, — сказала она, попробовав.
Круглое, масленое лицо Двухголового изобразило довольную улыбку.
— Я тебе завтра настоящий вяземский пряник принесу. Он еще слаще… Будем играть здесь каждый день.
— Ладно.
— А Петуха и Кишку не пустим. Да?
— Да. Они мне надое — ели.
Шурка через силу собрал кусочки разбитого сердца, оторвал ноги от земли и, как слепой, ощупью, натыкаясь на изгороди, побрел домой.
Отплатить! Отплатить!
Ни о чем другом он не мог думать. Его перестали интересовать лужи, тройки и липовые листочки. Кровь кипела в нем, клокотала, как вода в самоваре. Огонь пылал в груди. Шурка даже вспотел от напряжения. Он поклялся не есть и не пить, пока не отплатит Растрепе.
У него не было ружья, чтобы застрелить Катьку. По топор лежал в сенях за ушатом, тяжелый и острый. У Шурки не дрогнет рука, он раскроит Растрепе голову, как Павел Долгов своей жене.
Шурка попробовал представить, как он убьет Катьку… Ему стало не по себе. Горячее воображение повернуло ход событий в жалобную сторону.
Он увидел себя умирающим. Он не может пошевелить ни рукой ни ногой и лежит, вытянувшись, на лавке под образами. Василий Апостол гнусаво читает Псалтырь. Свечка, криво воткнутая в солонку, догорает в изголовье. Катька бьется — валяется у лавки, воет и причитает, как горбатая Аграфена.
«Не умирай!.. Я буду водиться только с тобой… Не умирай».
Поздно… Он вздыхает последний раз и шепчет:
«Живи… в домушке… с Олегом Двухголовым».
Сидя на крыльце, Шурка складывает руки на груди крестом. Слезы текут у него по щекам — не выдуманные, настоящие, горькие слезы. Костенеют ноги, мурашки ледяные ползут по телу, подбираются к сердцу. Оно бьется все реже и реже. Вот и совсем перестало биться. Он весь похолодел и не дышит. Умер…
Шурка вздрагивает, прыгает с крыльца, со страхом ощупывая себя: не умер ли он в самом деле?