Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слава тебе, вот и сыты! — говорили они, вздыхая. И больше не просили милостыни, не ходили по избам, а усаживались где‑нибудь в тени и хорошо рассказывали про диковинные края, где они побывали.
Запомнился Шурке рассказ одного косого старика про черные земли, где и зимой тепло. Лесу там, почитай, нет, хоть год иди — все поля окрест; разве что в оврагах — по — ихнему в балках — дубнячок проглянет. В тех краях пашут на быках, эдаких здоровенных, рогастых, но смирных, и ездят на быках, лошадей не увидишь. Хлеба там родятся высокие, в рост человека, колосом крупные, без малого в мужицкую четверть, — и все пшеница! По дворам скотины много и птицы разной, а больше всего гусей. Их пасут в поле, как у нас коров. Выгонят стадо гусиное — чисто снег за околицей навалит, такая птица белая и такая ее прорва. Люди там хорошие, чистые, даром что в мазанках глиняных живут. Рубахи у всех холстяные, цветами разными расшиты — разукрашены, и прямо диво — пятнышка на одежде не увидишь, до чего аккуратные люди во всем. Там и подсолнухов видимо — невидимо, и яблоки, и вишни, и груши, и арбузы: ешь — не хочу! А народ приветливый, обходительный. Мужики, правда, молчаливые, зато бабы без смеха слова не скажут. Подают охотно, ночевать сами зазывают, накормят — напоят и с собой дадут…
Шурка слушал и не понимал, почему косой старик не остался там, в теплом, богатом краю.
— Э, божья коровка! — воскликнул тот, когда Шурка пристал с расспросами. — В раю хорошо, а мы на земле живем — маемся и уходить не желаем… Чужое. Смекаешь?.. На родные места потянуло взглянуть. Голодно, а ненаглядно… Помирать‑то каждый зверь в свою берлогу забирается.
О смерти много и охотно говорили странники. Беленькие, тихие и ласковые, попивая из своих жестяных чайников кипяток, настоянный на хлебных корках, странники толковали, что не смерти бойся, а жизни. Жизнь грех, искушение дьявола жизнь, во что… Чем раньше человек умрет, тем лучше, грехов меньше, в царство божие скорее попадет…
Так говорили странники и еще многое другое, непонятное, но сами они почему‑то умирать не торопились, хотя и были старенькие, беззубые, слабенькие, иных ветром шатало. Попив кипятку, пожевав сухариков, они брели дальше, шаркая лапоточками по камням.
Куда они шли и зачем? — вот что занимало Шурку. Может быть, им не нравилась канава у воротец и они искали другого места, получше, где бы им помереть?
Шурке больше нравилось слушать обыкновенных прохожих — мужиков и баб, толковавших промеж себя про то и про это, рассказывавших чаще всего понятные, захватывающие новости. «Намедни в заводи на Волге сцапал водяной кривецкую молодуху за ногу. Так и надо вертихвостке, не купайся без креста…» «А почтальон Митя, припадочный, в городе под тройку попал, в больницу отвезли, еле живехонек…» «Третьеводни в Паркове, как солнышко закатывалось, знамение на небе видели: рука с мечом. Ой, не к добру страсти такие!» «Чу, Устин Павлыч второй дом собирается строить, под казенку*. Правда, ребятки, не знаете? Хорошо будет мужикам: не бегай за каждой сороковкой на станцию… А вот бабам каково? Припасай зимой холсты, чтоб муженек спустил — пропил да тебя же и прибил…» «Нет, что в Карасове стряслось, слыхали ли? В субботу ночью Павел Долгов проснулся (он в горнице спал, с закрытыми ставнями), слышит: воры укладку* ломают. Павел спросонок, недолго думая, хвать топором, глядит — а это жена его, Татьяна. Приспичило ей за чем‑то ночью в укладку лезть. И не охнула, сердешная, раскроил ей муж голову, чисто картошину разрезал. Урядник приезжал, вчера хоронили. Уж так Павел убивается, смотреть страшно, ведь душа в душу жили, и ребят не было… А другие бают*, может, и не так дело случилось, попутал нечистый… Чужая душа — потемки, поди‑ка разберись. Урядник не мог разобраться, плюнул и уехал, на поминки не остался…» И всякую другую всячину, от которой замирало сердце, рассказывали прохожие, отдыхая у воротец.
Богомолки говорили про чудеса, как прошибло слезой икону скорбящей божьей матери, плачет пресвятая заступница наша день и ночь и от той слезы брильянтовой всякие исцеления людям бывают; как затеплилась в монастыре в страстную пятницу свеча на могилке отца Паисия, горит — не гаснет и не убывает; а просвирне*, что у Спаса на Тычке живет, голубь во сне являлся, вещал: «Антихрист народился, по земле ходит, народ соблазняет… Быть скоро светопреставлению!» Спаси и помилуй нас, матерь божия, владычица небесная!
Божью матерь богомолки поминали в разговорах часто. Ею клялись, когда рассказывали про чудеса; ее призывали на помощь во всех трудных случаях. Оказывается, божьих матерей было много. И каждая занималась своим делом: одна исцеляла от недугов, другая заступалась за баб перед богом, третья дарила радость несказанную. Потому и прозвища у божьих матерей разные: нерушимая стена, троеручица, сладкое целование, нечаянная радость, в скорбях и печалях утешительница, скоропослушница, утоли моя печали…
Но все они, в отличие от бога, которого мужики и особенно бабы боялись и стращали им друг дружку, — все божьи матери были добрые, ласковые, иногда, может, маленько строгие, но милостивые, отходчивые сердцем, как Шуркина мамка. Наверное, они так же ходили в подоткнутых юбках, в кофтах с засученными рукавами, всегда что‑нибудь делали на небе: печи топили, стирали белье, пол подметали, кормили ангелов манной кашей и, вероятно, как Шуркина мамка, хорошо пели песни… Нет, на небе песни не разрешаются, ну, значит, матери божьи пели молитвы или еще чего, мамки ведь всегда что‑нибудь поют.
Много интересного давала шоссейка любопытному Шурке.
Однажды он видел, как вели в город пойманного разбойника. Его сопровождали от деревни до деревни понятые с дубинами. Разбойник был молодой, носастый парень с лицом, обожженным солнцем до лишаев, в соловой* шапке выгоревших и спутанных волос, без рубахи, в одних тиковых подштанниках, стянутых по щиколоткам тесемками, и в опорках, сваливавшихся с босых ног. На голой, рыжей от загара груди проступали ребра, как палки, а живота совсем не было. Руки разбойник держал за спиной (должно, они были связаны), а сам озирался по сторонам, точно собираясь убежать.
— Ограбил али зарезал кого? — допытывался у понятых сбежавшийся народ. — Молодой, а на разбой пустился. Достукался, подлец, попался.
— Таких убить мало, — говорили мужики. — Таких не с понятыми водить, а камень на шею да в Волгу… али башкой об угол.
— Приказано по этапу в сохранности доставить, — отвечали понятые из Крутова, которые привели разбойника, и все совали сельским мужикам какую‑то бумагу, а те не брали, отказывались.
— Еще свяжешься с ним… Ружей у нас нет, убежит — отвечай за него. Ведите сами. До Глебова близехонько. Там и сменят вас… А нам и некогда, изгороди собрались чинить.
— Не беритесь, мужики, не беритесь! — кричала сестрица Аннушка. Задушит дорогой, эвон глазищами так и порскает!
Шурка заглянул в лицо разбойнику. Глаза у того были не страшные, мутно — синие, тоскливые. Он часто мигал опухшими веками.
— Испить дайте… водицы! — прохрипел разбойник, облизывая сухие губы.
— А! Испить! — зашумели кругом. — Мало ты кровушки попил?
Разбойник повел на народ тусклыми глазами.
— Какой крови? Я и ножика‑то сроду в руках не держал.
— Сказывай!.. Знаем вас, душегубов!
У разбойника побелели лишаи на лице. Он потупился.
— Без пашпорта я… — шепотом сказал он, переступая опорками. — В Питере был… На родину меня… к матке ведут.
Он поднял голову, встряхнул соловой гривой и заплакал.
— Дайте же напиться… Христа ради!
Мужики замолчали, насупились, торопливо зачерпнули воды в колодце и подали бадью. Разбойник схватил ее обеими руками (они у него, оказывается, вовсе и не были связаны), пошатнулся, не удержал деревянной, окованной железом бадьи, поставил ее на землю и, бросившись на колени, припал губами.
Он пил без передыху, долго, как лошадь, дрожа спиной и шевеля лопатками. А напившись, перекрестился.
И тогда бабка Ольга подала ему краюшку хлеба, а кто‑то из мужиков, не глядя, сунул окурок цигарки. Разбойник курил, давился хлебом и опять пил воду, и живот у него раздуло.
Повели его в Глебово Саша Пупа и глухой Антип и даже палок с собой не захватили — такие смелые.
А на другой день Ваня Дух застал у себя на гумне старика побирушку. Тот, свернув голову наседке, запихивал ее вместе с цыплятами в мешок.
Ваня Дух чуть не убил нищего. Старик полз в крови по шоссейке и выл:
— Миленький, голубчик мой… не буду! Ой, поленом‑то хоть не бей! Грешен… поучи, да не до смерти… Ведь курицу всего и взял‑то… не корову, ку — ри — цу!
— Врешь! Наседку, сволочь, наседку с цыплятами! — нагонял и бил его каблуками сапог Ваня Дух. — Завтра лошадь со двора сведешь, чулан обчистишь…
— Обтеши ему ручищи‑то топором! — визжала жена Вани Духа. — Цыплят не пожалел, бесстыжая рожа… Отверни ему башку, как наседке!