Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый день, проведенный на улице, что‑нибудь да приносил новенькое, особенно если Шурка торчал на шоссейке. А он любил это делать. Даже если не проезжали тройки и клянчить денежки и гостинцы было не у кого, все равно страсть было интересно сидеть у воротец — конечно, без братика, свободным парнишкой, в веселой, шумной ребячьей компании.
Свесив ноги в канаву, они наблюдали, как неожиданно, словно из‑под земли, появляется у Косого мостика прохожий, малюсенький, как букашка. Ребята тотчас загадывали, кто это: мужик или баба, нищий или так себе, идущий по делам, знакомый он ребятам или незнакомый? Спорили на щелчки по лбу, на кусок хлеба, на горсть подсолнухов либо на огрызок леденца, когда были богаты.
А букашка ползла себе да ползла по дороге, приближаясь, вырастая на глазах, и вдруг у нее оказывались три ноги, и ребята не знали, что подумать. Они волновались, залезали на воротца, чтобы лучше видеть. Крику бывало много, а толку маловато. Даже Шурка не мог ничего путного выдумать. Но вот трехногое существо подходило ближе, и все отгадывалось просто: идет глебовский Андрей Шестипалый и подпирается толстой еловой палкой.
По шоссейке брели в дальний волжский монастырь богомолки в черных, высоко подоткнутых платьях и серых от пыли платках, босые, с узелками и полусапожками через плечо. Торопливо проходили со станции мастеровые, чисто одетые, в яловых*, пропахших дегтем, крепких сапогах, с деревянными сундучками, пилами и топорами. Появлялись и пропадали безвестные странники, в лапоточках, длиннополых рясах, подпоясанных обрывками веревок, мочалом, на которых висели, позванивая, жестяные чайники. В полдень со станции проезжали тарантасы, запряженные в пары и тройки, и провозили богатых питерщиков. В базарные дни, к вечеру, ехали из города подводы с раскрасневшимися мужиками и бабами, горланившими песни.
Изредка пролетали тройки с неведомыми людьми, должно быть генералами, потому что одежда на них горела и сверкала, острый ребячий глаз улавливал настоящие револьверы и сабли. Ямщиков не мотало из стороны в сторону, они не пели и не свистели, а только нахлестывали кнутами взмыленных коней. Разговоров и предположений про таких ездоков у ребят хватало не на одну неделю. Но чаще по шоссейке брели в ту и другую сторону нищие, какие‑нибудь калеки — безрукие, слепые, в язвах, на костылях.
Обыкновенно прохожие и нищие присаживались отдохнуть у воротец, возле ребят, закусывали, и тут начинались расспросы, разговоры, разные россказни.
Шурка заметил — богомолки и прохожие всегда носили с собой черствый ржаной хлеб, кислые колобушки, зеленый лук, картошку с солью и изредка печеные яйца, молоко. Ели они не торопясь и понемножку, подбирая каждую кроху и жуя так вкусно, что, глядя на прохожих, слюнки невольно начинали течь во рту у Шурки.
Прохожие иногда угощали ребят своей простецкой едой, радовались, когда ребята хвалили еду.
— Еще бы, — скажет иная бабка, собирая бережно крошки на ладонь и озаряя ребят лучиками морщин, — сто верст хлебушко несла!.. Он у меня заварной на сухариках… Кушайте, родимые, на здоровьице.
И Шурка ел хлеб, как пряник.
А некоторые нищие, таская полные котомки кусков хлеба, никогда до них не дотрагивались, а доставали откуда‑то со дна или из‑за пазухи свежий ситный, пеклеванник, колбасу, селедки и непочатые сороковки с вином. Они ели колбасу прямо с кожурой, глотали белый хлеб огромными кусками, почти не прожевывая, — смотреть противно. Хлебные корки они бросали в канаву, водку тянули из горлышек бутылок, ударом ладони по донышку ловко вышибив звучную пробку, и редко когда угощали чем‑либо ребят. Да и брать от них ничего не хотелось.
Наевшись, опорожнив сороковки, они обязательно принимались лаяться друг с дружкой, причем бабы ругались почище мужиков и первыми лезли драться. Нищие скандалили и орали, пока не сваливались и не засыпали тут же, в канаве. А продрав глаза, брели в село, злые, лохматые, как собаки, крестились под каждым окошком, гнусаво выпрашивая милостыню.
Нахальство таких нищих не имело предела. Шурка долго помнил, как ввалилась раз в лавку к Быкову беззубая старуха, похожая на ведьму. Согнутая дугой, седая, с глазами и носом как у совы, нищенка, стуча железной клюшкой, подошла к самому прилавку.
— Ситный свежий есть? — прошамкала она ворчливо.
— Есть, бабуся, пожалуйста, — ответил Устин Павлыч, приняв ее за покупательницу.
— С изюмом? — строго спросила старуха, поводя совиной головой, словно принюхиваясь.
— Точно так — с. Прикажете фунтик?.. Изюм без косточек. Ситный самый свежий…
Нищенка, сверкнув круглыми немигающими глазами, требовательно протянула за прилавок руку.
— Подай, ради Христа!
Ошарашенный Устин Павлыч молча, беспрекословно подал ведьме порядочный ломоть ситного с изюмом.
Другие нищие продавали в лавке собранные кусочки, покупали кренделей, доставали вина и опять угощались. И когда они ели и пили, лежали пьяными в канаве, ругались и дрались, слепые становились зрячими, хромые не дотрагивались до костылей, а у иных безруких каким‑то чудом вырастали из культяпок, болтавшихся в пустых рукавах и лохмотьях, жилистые и загребастые руки.
Шурка не любил таких нищих. Да и другие ребята не больно их жаловали, дразнили, озорничали: швыряли камнями и палками, опрокидывали корзины с кусочками, развязывали лапти, прятали шапки, совали в пьяные, сонно раскрытые рты всякую дрянь. Нищие гонялись за ребятами, плюясь и ругаясь.
Но были среди нищих и непонятные, интересные люди.
Раз в месяц обязательно появлялся в селе дурачок Машенька безбородый, сморщенный старик в юбке из мешковины и в полосатой суконной кофте, унизанной булавками с запирками и без запирок, большими и маленькими. Машенька ходил трусцой, смешно подбирая, точно боясь испачкать, худые, в струпьях, босые ноги. Булавки тряслись и звенели на полосатой кофте. И сам дурачок трясся и звенел, распевая, как малый ребенок:
— Агу… агу… агу…
Машеньку кормили в каждой избе. Он почти ничего не ел, все ощупывал на кофте булавки и шептал:
— Уколюся — спасуся… Уколюся — спасуся…
И никому не давал дотрагиваться до своих сокровищ. А увидев у которой‑нибудь женщины булавку в платье, всхлипывал и трясся от восторга.
— Дай Христов гвоздичек… дай!
И ни одна баба не жалела булавок. Напротив, некоторые нарочно, завидев Машеньку, вкалывали в кофты булавки и потом, крестясь, подавали дурачку.
А он, блаженно агукая и смеясь, вонзал булавку себе в руку и, вскрикивая от боли, лизал языком выступившую кровь.
— Причащаюсь… причащаюсь! — радостно пел он. — Уколюся — спасуся!
Иногда Шурка и Яшка, безмолвно сопровождая Машеньку от избы к избе, насытившись зрелищем, кричали:
— Машенька, булавку потерял!
Дурачок испуганно озирался, разыскивая булавку, приседал на корточки, ползал по грязи и, не найдя, горько плакал.
— Нехорошо озорничать над убогоньким! — останавливала Шурку мать. Его бог любит.
— Такого глупого? — дивился Шурка. — Почему?
— У него грехов нет, у Машеньки. Святой он, убогий… стало быть, у бога под защитой.
Шурка задумывался, потом спрашивал:
— Все святые — дурачки, мам?
— Вот я тебе не дам есть! — сердилась мать, замахиваясь чем попало. Будешь у меня молоть… И в кого ты уродился, выдумщик?
Все жалели дурачка и как будто побаивались его. Один дядя Ося, по обыкновению, насмехался в открытую.
— Спасаешься, мытарь? — спрашивал он, встретившись с дурачком.
— Уколюся — спасуся… — бормотал Машенька, тревожно перебирая грязными дрожащими пальцами булавки на груди и пугливо сверкая белками скошенных, безумных глаз. — Христовы гвоздички, миленькие… спасуся.
— Занятно! А от чего спасаешься? — приставал дядя Ося. — От жизни?
— Агу… агу… — запевал Машенька, собираясь бежать.
Дядя Ося загораживал дорогу и одобрительно хлопал дурачка по плечу.
— Умница! Не сеем, не жнем, а водочку пьем… Так, что ли? — И, держа за рукав кофты, серьезно поучал: — Ты к Ваньке Кронштадтскому иди. Слыхал про такого попика? Коли жив, он тебя еще чему‑нибудь научит… А юбку брось. Юбка, мытарь, тут ни к чему. Она тебе бегать мешает… От жизни, мытарь, ни в юбке, ни в штанах не убежишь.
Он вертел Машеньку во все стороны, оглядывая и восхищаясь, и, помолчав, всегда заключал:
— На ярмарку бы тебя… за деньги народу показывать. Капитал можно нажить.
— Ой, покарает бог, Тюкин! Покарает! — кричали издали бабы. Отсохнет язык‑то!
— Дуры! Я его добру учу, — говорил в ответ дядя Ося, набивая махоркой трубку. И балагурил: — Без языка — без греха. Святым стану!
Попадались нищие, которые, выпросив Христа ради кусок хлеба, тут же и съедали его, крестясь и благодаря добрых людей.