Если ты есть - Александра Созонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А куда же они лезут?
— Кто куда.
— Но ведь ты полез?
— Я не критерий. «…Его еще не существует — сознания государства, мозга. Отдельные нейроны соединяются в мозг путем соединения друг с другом. Отдельные мыслящие единицы, объединяясь, смогут организовать нечто доселе не виданное — рассудок страны. Наше государство покуда — животное. (Условно, так как и до животного ему далеко.) Странное животное, удивительный зверь… жестокий, грязный… с отдельными безвыходными, отчаянными, проблесками духа, мысли, высоты». Красиво. Но — чистая фантастика. Причем не один раз читанная. Ты, часом, научно-фантастические рассказы не пишешь?
— Часом, писала. В юности.
— Это заметно. Между прочим, аналогия государства с организмом не слишком обнадеживает: эволюция организмов, как нас учили в школе, длится миллионы лет. Если мы хотим, чтобы что-то изменилось в более короткие промежутки времени, придется отказаться от биологических сопоставлений. «…Другая аналогия, не менее расхожая: государство — машина. Огромная, бездушная, мерно стучащая подогнанными частями, перемалывающими все живое, попадающее поперек, не в том направлении, наперерез. Все попытки остановить ее и переконструировать заново оканчиваются ничем или почти ничем. Разбиваются о холодный металл. В конечном счете эти отдельные выступления, толчки, царапины — все-таки отразятся на работе машины, произойдет неизбежная амортизация. Но сколько лет упорной, жертвенной борьбы потребуется для этого? (В какой-то статье приводились обнадеживающие данные о том, что крупные политические перемены происходят в России каждые двести лет. Таким образом, нам остается потерпеть каких-то сто тридцать…) Что если не пытаться воздействовать на машину чисто механически, снаружи? Что если попробовать разобраться в ее устройстве и найти, и вычислить, и сообразить, как отключить ее напрочь либо как заставить ее переменить ритм работы?..» Поскольку конкретных предложений, как ее отключить, не дается, будем считать это красивым пассажем. Кстати, аналогия с машиной — слишком большое упрощение. Не машина. Не организм. Театр абсурда! «Мы рождены, чтобы Кафку сделать былью». Тридцать лет под властью параноика! Семьдесят лет обожествления кровавой, дразнящей животные инстинкты толпы, красной тряпки!.. А ты — «машина», «организм»… извини меня, дамский, инфантильный лепет.
— Дай сюда! Не читай больше.
— Ладно, я уже успокоился… Концовка тут очень лирическая: «Окружающий нас мир, реальная обстановка задают нам правила игры. В отношении к этим правилам людей можно разделить на несколько групп. Одни — принимают навязанные извне установки, смиряются с ними. Другие не замечают их — блаженные, неотмирные счастливцы. Выходят из игры — самоубийцы. Очень немногие пытаются их переделать. Можно успокоиться, положиться на непреложный ход истории (сто тридцать лет впереди!), прожить свой век в предложенных обстоятельствах, не пытаясь их изменить. Не пытаясь им противопоставить себя: свою совесть, кровь, жизнь. Жесткие прутья государственной решетки, о которую разбиваешь, в какую сторону бы ни повернул, нетерпеливое лицо. Зачем разбиваться? Ради чего? Свобода ради свободы?.. В стихотворении одного неофициального поэта дается такой образ нашей страны: младенец, спеленутый, насквозь в дерьме и коросте, с радостным любопытством проткнул небосвод и щекочет пальчиком звезды… В том-то и дело, что уже не младенец. Потому и обидно. Семьдесят лет назад еще можно было считать человечество неразвившимся, наделенным детским рассудком. Но не сейчас. Свобода — необходимость повзрослевшего, зрелого сознания. Гордость за человека, обида за человека, за его скотское существование — две силы, которые не дают успокоиться, примириться, закрыть глаза. Совесть. Гордость и проистекающая из нее обида…»
Митя прикрыл веки, отдыхая от перенесенного усилия. На лбу блестела испарина.
Агни погрузила в соковыжималку очередную порцию очищенных овощей. На этот раз смесь: морковь, яблоки, репа.
— Кстати, автор того образа, о котором ты пишешь — младенец в дерьме, — в некоторых кругах слывет за осведомителя.
— Ну и что?
— А то, что талантливый поэт. Общается, как ты говоришь, с Богом. Конечно, это всего лишь слухи, но… слухи распространяют его собратья, тоже талантливые.
В спустившихся сумерках лицо его было неразличимо.
Агни зажгла люстру.
— Нет, только не верхний свет! Голова кружится.
Она включила бра с разноцветными бумажными колпачками.
Отодвинула ногой к стене опустевшую на треть сетку с овощами.
— Я тут начистила — на сутки хватит. Завтра еще кто-нибудь придет.
— Только не вздумай уходить. Чай сейчас пить будем.
— Чай тебе нельзя.
— Я знаю. Ты будешь пить, а я, глядя на тебя, радоваться.
— Будь здоров.
Она двинулась в прихожую.
— Эй! Это нечестно. Ты же знаешь, что догонять тебя и хватать за локти я не смогу. Вернись! Поимей уважение к моей немощи.
Агни вернулась. Но не села, а продолжала стоять посреди комнаты.
— Вот спасибо. Я знаю, что, если бы был в форме, сейчас бы в шестнадцатый раз грохнулась дверь. Очень ценю твою чуткость.
— А ты почаще голодовку объявляй. При свете у тебя совсем вид потрясающий. Невозможно ослушаться.
— Еще бы. Вся плоть ушла, остался один голый дух. Мощный дух. — Митя вылез из кресла, пошатываясь, прошелся по комнате. — Ты только не обижайся, но в тебе очень сильна романтическая струя натуры. Правильно кто-то удивлялся, что тебе не семнадцать лет, а двадцать семь. Я бы даже дал четырнадцать.
— А почему не четыре?
— В четыре года у человека еще нет тяги видеть мир не таким, каков он есть. Он вообще не выделяет еще себя из мира.
— Ты неправильно понимаешь романтизм.
— Не буду с тобой спорить.
— То, что ты называешь романтической струей натуры, — это стремление к настоящему. К самому настоящему, понимаешь? Тоска по подлинному, Они могут ошибаться, эти люди, они, может быть, дураки в глазах окружающих, но они ищут настоящее. Всю жизнь. Они не могут питаться дерьмом, понимаешь? — и суррогаты жрать не могут. Такая вот незадача.
— Дерьмом и не надо…
— Я помню, когда я училась в Антропологическом лицее, у нас очень модной была книжка западного психолога «Игры, в которые мы играем», Эрик Берн его звали. Всю человеческую деятельность он определял как традиции, ритуалы, игры — с четко или расплывчато заданными правилами, игры, результат которых известен заранее. Играют друг с другом все: дети и родители, муж и жена, хозяева и гости, любовники… Он приводил в пример штук сорок подобных игр. Ничего страшнее в жизни своей я не читала. Даже Фрейд — как ни противно его всепроникающее либидо, сексуальные младенцы и все прочее — не так меня потряс. Так вот, помимо игр, этот Берн признавал и настоящую близость, без заданного результата, без правил, — но такую редкую в человеческой жизни, что он даже о ней не распространялся. Я все это к тому, что романтизм, как я его понимаю, в отличие от романтической позы, и есть эта самая близость. Или стремление к ней. Или тоска, оттого что ее не достичь, как правило.
— Хорошо, — Митя смирился. — Не буду тебе возражать. Тем более, что сам в какой-то мере принадлежу к этой дурацкой категории.
— Конечно, ты тоже наш. Иначе бы я так тебя не любила.
— Спасибо, — маскируя смущение, Митя взлохматил волосы. — Говоришь, этой близости не достичь?
— Очень трудно. Мне не удавалось никогда.
— Да… грустно. Кстати, ребята говорят, что ты появляешься все реже и реже, Через раз, через два… Агни кивнула.
— Отчего?
Агни не ответила.
Она повернулась к стене, в который раз рассматривая прикрепленные булавками к обоям фотографии, вырезки из западных газет и журналов. Иные лица обведены черной рамочкой. Своеобразный Митин иконостас.
…Мужчина с тонкой донкихотовской бородкой и растерянными глазами — третий год спецпсихбольницы в Казани. Сульфазин — непрерывная боль в мышцах, температура, ощущение агонии. Трифтазин — скованность в теле, апатия. Инсулиновые шоки. Раз в месяц коротенькое письмо от матери…
…Женщина лет сорока пяти с ироничными жестковатыми складками у рта — уголовная статья — сопротивление представителям власти — женская зона, Кольский полуостров…
…Темноволосый юноша — тюрьма, голодовка, насильственное кормление, рак пищевода…
…Мужчина лет пятидесяти за письменным столом, с мягкой улыбкой и встрепанными, дыбом стоящими волосами. Три срока, в общей сложности пятнадцать лет. Поэт. Сын его появлялся раньше на группе, но перестал, поступил в престижный вуз. Сын его — внешне точная копия отца, такие же волосы, мягкие, но почему-то стоящие дыбом, — поет под гитару его стихи, скромно умалчивая об авторстве, принимает позы согбенные, но не сломленные, принимает подарки и сочувствие иностранцев, окружив себя безотказной аурой из имени отца, из умирания его в тюрьме… Неужели, если у меня когда-нибудь будет ребенок, он может оказаться моим антиподом? («Твой антипод, знаешь ли, был бы весьма милым человеком», — заметил Митя. — «Спасибо на добром слове».)