Год Огненной Змеи - Цыден-Жап Жимбиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте, — говорю я преувеличенно бодро. — Видел ваш зарод, удивился, — уже сметали, осталось закончить!
Я достаю из огня уголек, прикуриваю от него и усаживаюсь с ним рядом.
— «Осталось закончить»! «Уже сметали»! — В усталых глазах Бадмы-баабая досада. — Кто будет кидать наверх? Она? — Он показывает на толстую повариху, моющую посуду. — Или она? — переводит он взгляд на беременную учетчицу. — Две бабы и те еле себя носят, а на такой работе и мужики надорвутся.
— У меня водянка, — подает голос повариха, ковыряясь в очаге, — а Бутидма все плачет. Не сегодня-завтра рожать, и зачем сюда приволоклась?
— Говорят, полезно больше двигаться. — Учетчица краснеет и низко склоняется над очагом.
— Она будет двигаться! — Бадма сердится, но как-то не всерьез, обессиленно. — Я тоже буду двигаться, наверху… А кто нам стог станет метать?
— Я буду метать, — говорю я.
Бадма-баабай смотрит на меня с сомнением.
— А как же кони? — наконец спрашивает он.
— Отвел их на ферму. Ничего, постоят.
Дугарма качает головой: мужчина! Маленький, а все же мужчина!
Мы выходим из шалаша.
Незаконченный зарод в свинцовых сумерках, как дремлющий мамонт посреди степи. Чем ближе я подхожу к нему, тем он становится выше и выше. Чем ближе, тем сильней моя растерянность. Метать сено! На такую высоту! Какие бы длинные вилы я ни взял, все равно не дотянусь до верха. А зарод еще должен подняться. У меня маленький рост. Как часто я страдаю от этого.
В унынии вместе со мной стоят перед стогом трое — старик и две женщины, одна больная водянкой, другая беременная.
За нашей спиной гремит телега; из нее на ходу спрыгивают доярки — одна, другая, третья…
— Эй, труженики! Любуетесь?
— А у них помощник! Мы опоздали, бабоньки.
— Батожаб, ты как тут?
Приехали доярки с Кусотинской фермы, вместе с ними и моя мать. И мне сразу веселее.
Мать стала деловито распоряжаться:
— Янжима, Дугарма, Балма — подгребать сено, копнить. Батожаб, ты на Гнедом будешь волочить копны к стогу. Бадма-ахай, нечего тебе лазить наверх, останешься здесь, будешь подавать мне сено. А наверх полезу я. Не бойся, справлюсь! Быстрей! Быстрей! Вон уже ветер поднимается!
Я собирался метать стог, а мать сразу ставит меня на место — не вырос, твое место возле Гнедого. Старый Бадма подчиняется моей маме, уступает ей то, что должен делать сам — укладывать сено наверх. Это самая важная работа, от нее зависит, сохранится ли сено всю зиму, не погниет ли от дождей. Надо уметь вывести скосы, чтоб вода стекала, а не просачивалась внутрь, чтоб не раскидал ветер, чтоб зарод не завалился. Подчиняется маме Бадма, подчиняются все. Я иду к Гнедому, а Бадма-баабай перекидывает через верх веревку, держит ее, мама с другой стороны ловит, цепляется, по-мужски лезет на зарод.
Тяжкие сумерки давят на степь, мы окружены сполохами, начинает тянуть несильный, но упрямый ветер — предвестник дождя. Быстрей! Быстрей!
Я привязываю к седлу длинную веревку, скачу в степь, где женщины собирают просохшее сено в копны. Мое дело накинуть на копну веревку, прыгнуть в седло и…
— Ну, Гнедой! Ну, полегоньку…
Как ни плавно трогаю я Гнедого, но первые копны у меня сразу же разваливаются. Сползаю с седла, сбиваю развалившуюся копну, и снова:
— Ну, Гнедой! Ну, милый! Полегоньку…
И Гнедой понимает, тянет бережно, я не дышу в седле.
Мало-помалу мы с Гнедым приноравливаемся, волочим копну за копной, я даже начинаю подгонять коня:
— Быстрей, Гнедко! Быстрей!
Густеет темнота. И уже не размазанные сполохи по окраинам неба, а вспыхивают резкие далекие молнии. И крепнет ветер, задирает копны, рвет сено, несет по степи.
Бабы под стогом подбадривают себя:
— Эй-гей! Держи подолы — улетим!
— Страшно без мужиков все-таки.
— О мужиках забудь. Скоро один Бабу-дурачок на весь улус останется.
— Как бы нам, бабы, не передраться из-за него.
Смех и чей-то отрезвляющий голос:
— Не до Бабу нам будет, каждый день придется ДО смерти уламываться.
Мы с Гнедым мечемся по степи — туда и обратно. Туда — вскачь, обратно — со степенной медлительностью, волоча на веревке готовую улизнуть добычу.
А воздух становится гуще и гуще. Спина в поту, в поту бока Гнедого; налетающий ветер не охлаждает нас. И по закраине степи из конца в конец перекатываются глухие раскаты.
В темноте наверху маячит моя мать; кажется, она движется там лениво, нехотя. Но уже втроем кидают ей сено, и она справляется. Быстрей! Быстрей!
Бабы внизу работают руками, работают языками, злословят о бригадировой жене;
— Дома дикое мясо наращивает. Для нее и война не война — муж под боком.
— А Хурла-почтальонша лучше? Два раза за день на велосипеде прокатит.
— У Хурлы дела поважней.
— Гадания, что ли?
— Голову нам морочит.
— А может, есть что-то…
— Ну да, Хурла же на святую как раз похожа!
— Кто знает, какими святые были…
Готова вспыхнуть бабья перебранка, но все перебивает молния, располосовавшая небо. Степь на мгновение становится голубой, под стогом тоже голубые, окаменевшие бабы. И густая тьма. И несколько секунд тишины. И валится на землю сердитый гром. Гнедой испуганно лезет в сторону.
— Тпр-ру! Батожаб, ты? Не видишь, что ли?
Передо мной прямо из земли вырос всадник. Узнаю: бригадир на Белоногом. Сейчас, будет мне — бросил коней, лезу не в свое дело. Но бригадир неожиданно хвалит:
— Помогаешь? Молодец! За план болеешь, значит. Сейчас на повестке дня — сено спасти!
Через минуту его голос уже рокочет под стогом:
— Давай, давай, товарищи женщины! Нынче вы опора нашей державы… А кто это стог кладет? Дэжит, ты?.. Ишь выскочила! С этой стороны вроде не так взяла, скос кривой! Смотри, завалишь мне стог!
— Ендон! — Голос матери сверху. — Возьми вилы у Бадмы, устал старик.
Голос матери жесткий, приказывающий. Это бригадиру-то!
И снова вспыхивает степь, через все небо проносится слепящий ручей. И тьма, и гром, вжимающий в землю, и тишина следом. Тишина, нарушаемая только шелестом сухого сена под ветром.
Голос матери сверху:
— Возьми вилы у старика, Ендон!
Я обмираю: бригадир послушно лезет с Белоногого, бурчит:
— Сам знаю. Не командуй… Баабай, давай вилы.
Он загребает сразу полкопны, без труда поднимает:
— Принимай там!
И снова полкопны