Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что слышно?
— А у тебя?
И начинаются россказни, мужицкие суды — пересуды. У каждого пропасть новостей, одна другой интереснее, завлекательнее.
А мамки, идя на речку, с бельем, под ригу за соломой, еще издали завидев друг дружку, остановясь, побросав наземь корзины, начинают голосисто и долго перекликаться. Отведя душу, досыта покричав, наговорившись, так и не сойдясь, продолжают каждая свою дорогу со своим делом.
Новое замечалось во всем. Даже пасха в селе праздновалась кое‑как, наспех, точно у каждого были дела поважней. Какие? Ведь была та пора, когда выезжать на поля еще рано, земля не просохла, а дома все приделано, гуляй себе святую неделю, как положено исстари.
Прежде, придя из церкви, разговевшись, отоспавшись после заутрени и ранней обедни, мужики выходили на улицу в праздничных рубахах и пиджаках, если было тепло, в начищенных до блеска сапогах, кое‑кто побогаче — в питерских, с завидными, лакированными голенищами, сидели торжественно — смирно по завалинам, на солнышке, группами. Разговаривали мужики негромко, трезво — лениво: слово — и молчок, да еще два слова — и опять молчок; вести беседы было не о чем, все известно, ничего нового не ожидалось. Иные от скуки забавлялись, катали с ребятишками крашеные яйца с горки, с желоба, и, проиграв, дразня, не торопились расплачиваться грошиками и копейками, а выиграв, тут же съедали яйцо, будто голодные, уходили к мужикам покурить, и больше не возвращались к игре. Молодые мужики, шутя, лезли к девкам христосоваться, качались на качелях с парнями на подзадор — кто выше — и жен своих, молодух, которые бесстрашные, возыкали на качелях до самого неба, только вздувались и свистели юбки. Эти бесстыдницы, хвастуньи, словно показывали всем, что на них напялено: глядите, не одна верхняя шерстяная юбка надета, под ней есть белая, с кружевом, вот какое богатое имение привезено в дом… А мамки сходились отдельно, на лужайке где‑нибудь, усаживались на бревнах, на вынесенных из изб скамьях и, отдыхая, нянчились с маленькими, прислушиваясь к колокольному звону, который не смолкал до вечера. Этот звон — перезвон славил господа бога, весну с теплом, глубокими лужами, с молодой травой, — она на глазах поднималась щеткой, прокалывая зелеными щетинками жухлую прошлогоднюю листву и мусор.
В пасху не пели песен, не плясали, не дрались, как в другие праздники. Светлый, ласково — добрый бывал этот тихий день, и все вокруг было такое же: тихое, светлое, доброе, хоть на часок, на минуточку.
— Воистину Христос воскрес, глянь, как солнышко‑то радуется, греет, старается, — толковали весело мамки, жмурясь, посиживая на припеке. Они распускали по плечам дорогие, вынутые из сундуков полушалки, платки и, простоволосые, сразу помолодев, красивые, сами тихо светились, как этот красный долгий день. — Кончилась зима — мучительница и пост кончился, отгоревали, слава тебе, царица небесная, умиление наше, дожили до тепла и до молочка, — радовались мамки. — И до нового хлебца теперича скоро, доживем, не помрем!
Потом и они, мамки, пригретые, укачав на коленях грудных детишек, замолчав, дремали, сидя на улице, на вольной воле, набираясь сил перед весенней страдой.
И всю святую взрослые жили так, ничего не делая, потому что и дел не было, да и грех, а на красную горку играли свадьбы.
Нынче в пасху все шло по — другому. Праздник в селе начался со скандала. Пришел к Ване Духу со станции Кирюха Косоротый, хватив изрядно где‑то самогонки, в новой железнодорожной шинели нараспашку, в сбитой на лохматый затылок фуражке со значком, а рот, как всегда, на сторону. Ваня Дух в избу его не пустил, похристосовался на крыльце, и Косоротый скоро стал кричать на весь переулок, что теперь не старый прижим, обижать он себя не позволит, что заработано в кузне — отдай, он пропьет, тебе какое дело!
Тихонов от срама затворился в избе, но все равно Кирюха долго не уходил, ругался, бил в запертую дверь сапогом, а потом шатался пьяный по селу и каждому встречному кричал:
— Ванька Тихонов ваш — буржуй! Не знаешь? Я знаю, кровосос, буржуйская харя… А как же? В Рыбне, в Ярославле все работают по восемь часиков, один я вваливаю в кузне, не глядя на будильник: солнышко взошло — начинай, закатилось, — может, еще с лампой поработаешь?.. Говори, как это прозывается? Не знаешь? Я знаю! Сплу — ата — ция — вот прозывается как!.. В городе всем рабочим дали прибавку на дороговизну. А что он мне прибавил, вонючий Дух… Ваня ваш, сволочь? Заработанное не отдает… Ну, погоди!
Кирпичное, пьяное лицо его дрожало от возмущения, налитые спиртом и кровью глаза горели, а свернутый болезнью с детства рот кривился к уху, казалось, Кирюха кричит кому‑то в сторону, назад. Он и на самом деле, оборачиваясь, кричал, грозил Ване Духу:
— Шабаш! К дьяволу под хвост твою мы — ше — лов — ку! Расчет!
Торопливо застегивая на железные пуговицы черную складную шинель, поправлял фуражку и точно трезвел.
— На прежнем месте, в мастерской на станции, мне одевку казенную выдали, не попрекнули, что уходил. Видишь? Новехонькая одевка, со склада, форменная… И прибавку обещали, чин по чину. Так зачем мне хребет напрочь ломать за картошку? — спокойно, грозно спрашивал он. — Да много ли ты мне отвалил, Ванька, этой картошки, вспомни? И все мороженая, наполовину гнилая, жри как свинья… Врешь! — начинал он опять кричать своим страшным ртом. Это ты, свинья безрукая, буржуй, сплутатор, а я про — ле — тарь — ят! И обижать себя не позволю. Не те времена, Ванька! Не знаешь, так я знаю: революция… Мое, заработанное отдай. Пропью! Назло тебе — до полушки! Слобода! Что хочу, то и делаю… Мое право!
— Дай дураку волю, он две возьмет, — бормотал, гудел церковным баском Максим Фомичев, набожник, сторонясь Косоротого. Чистенький, кругленький, красненький, как пасхальное яйцо, с блестевшими из‑под картуза лампадным маслом волосами, икая от сытого разговенья, дядя Максим брезгливо поджимал губы. — Морду не перекстил в светлое Христово воскресенье, а шары, гля — кось, успел налить полнехонькие, через края. Смотреть, ик!.. противно, тьфу! плевался он.
И поучал народ, бубнил колоколом:
— Вот они, рабочие‑то, полюбуйтесь на них: царя прогнали, ик!.. подобрались к хозяевам. И все им мало и плохо… Ишь развонялся, пьянчуга, прости господи, беспортошная!
— Полно, Максим Харитоныч, осуждать людей, ведь пасха, со всеми христосуются, — остановили его бабы.
И брат его, Павел, длинноногий праведник, не поспел присоединиться своим набожным тенорком, показать, по обыкновению, какие они, Фомичевы, завсегда во всем дружные, хотя и громко делились и живут теперь врозь. «Сами врозь, а душа у нас завсегда вместе», — говорили они, оправдываясь, крестясь.
Фомичева Максима одернули, но всем было неловко глядеть на непутевого Кирюху. Это тебе не Прохор, царство ему небесное, хоть заступил на его место Косоротый, а не стоит одной питерской калошины. Рано уходят на погост хорошие люди, а плохие, беспутные остаются, и ничего им не делается, живучие.
Бабка Ольга, жалеючи, увела пьяного с глаз долой, к себе в избушку, уложила в сенцах спать, протрезвляться: какой ни есть, дальний сродник и от людей совестно.
Ребятам легче от этого не стало. День был ветреный, холодный, какой‑то неприютный. Шурка даже взгрустнул: ждали, ждали пасху, и вот она прикатила, не похожая на себя, хоть лезь на печь. Солнце то выглядывало из высоких, зябко — белых круч, высовываясь в синее, отрадное окошко, то пряталось за плотно — серые, низкие, стремительно летящие облака, закрывавшие белые кручи и синие окошки, и тогда по оловянным лужам, рябым от ветра, по тугой, с блеском грязи и по ранней бледной зелени двигались тяжелые, вовсе не весенние, темные и холодные тени. Будто день и улыбался, и хмурился, и не знал определенно, что ему сегодня делать: сердиться или радоваться.
Слабо, нестройно разливался колокольный звон, нынче и он был не очень веселый, бедноватый. Временами звон вовсе стихал, потому что мужики не шли славить бога, занятые своими непраздничными делами, парней в селе мало, воюют на фронте, а ребятам церковный сторож, заика Пров, не больно охотно дозволял лазать на колокольню.
И так же, как день, улыбался неопределенно и супился народ, легко одетый, трезвый. Все зябли, но по домам не расходились и за шубы не брались.
— Напугаешь весну, и впрямь снег повалит, а нам пахать скоро, говорили мужики, греясь цигарками и разговорами.
Мужики и мамки на улице не порознь, а вместе, и не сидят, не отдыхают по завалинам, как прежде, больше толпятся то возле забитой горбылями, недостроенной казенки и пустых быковых качелей (девки без парней качаться не пожелали, гуляют по шоссейке, разряженные, молчаливые), то под липами грудятся на бревнах, у избы Косоурова, где обычно собирается сельский сход, иные торчат на гумне, около сараев, там посуше и потеплее. Не сидится, не отдыхается народу от нетерпения, все чего‑то ждут не дождутся. И разговоры про одно и то же: