Современная комедия - Джон Голсуорси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флер была наверху, в своей комнате. Спустя несколько времени Сомс послал сказать ей, что машина ждет. Скоро она пришла: с густо напудренным лицом и накрашенными губами, – и опять Сомса ужаснула эта белая маска, и красная полоска сжатых губ, и живые, измученные глаза. И опять он ничего не сказал и достал карту.
– Заедет он куда не надо, если не сидеть с ним рядом. Дорога путаная.
Он сел к шоферу. Говорить она не может, а смотреть на ее лицо у него не было сил. Они покатили. Бесконечно долгим показался ему путь. Только раз или два он оглянулся на нее: она сидела как мертвая, белая и неподвижная. И два чувства – облегчение и жалость – продолжали бороться в его сердце. Ясно, что это конец, – она сделала ход и проиграла! Как, где, когда – этого ему никогда не узнать, но проиграла! Бедняжка! Не виновата она, что любила этого мальчика, не могла забыть; не более виновата, чем был он сам, когда любил его мать. Не вина, а громадное несчастье! Словно сжатыми накрашенными губами бледной женщины, сидящей позади него на подушках машины, пела свою предсмертную лебединую песню страсть, рожденная сорок шесть лет назад от роковой встречи в борнмутской гостиной и перешедшая к дочери с его кровью.
«Благослови, душа моя, Господа!» Гм! Легко сказать! Они ехали по мосту в Стэйнсе – теперь Ригз не собьется. Когда они приедут домой, как вдохнуть жизнь в ее лицо? Слава богу, мать ее в отъезде! Конечно, поможет Кит. И может быть, ее старая собака. И все же, как ни утомили его три долгих последних дня, Сомс с ужасом ждал минуты, когда машина остановится. Для нее, может быть, лучше было бы ехать и ехать. Да и для всех, пожалуй. Уйти от чего-то, что с самой войны преследовало неотступно, ехать все дальше! Когда желанное не дается в руки и не отпускает – ехать и ехать, чтобы заглушить боль. Покорность судьбе, как и живопись, утраченное искусство – так думалось Сомсу, когда они проезжали кладбище, где со временем он предполагал упокоиться.
Близок дом, а что он ей скажет, приехав? Слова бесполезны. Он высунул голову и глубоко потянул в себя воздух. Он всегда находил, что здесь, у реки, пахнет лучше, чем в других местах, – смолистей деревья, сочней трава. Не то, конечно, что воздух на поле «Большой Форсайт», но ближе к земле, уютнее. Конек крыши и тополя, потянуло дымом, слетаются на ночлег голуби – приехали! И, глубоко вздохнув, он вышел из машины.
– Ты переутомилась, – сказал он, открывая дверцу. – Хочешь сразу лечь, когда повидаешь Кита? Обед я пришлю в твою комнату.
– Спасибо, папа. Мне немножко супу. Я, кажется, простудилась.
Сомс задумчиво посмотрел на нее и покачал головой, потом коснулся пальцем ее белой щеки и отвернулся.
Он пошел во двор и отвязал ее старую собаку. Может, ей нужно побегать, прежде чем идти в дом, и он пошел с ней к реке. Солнце зашло, но еще не стемнело, и, пока собака носилась в кустах, он стоял и смотрел на воду. Проплыли на свой островок лебеди. Лебедята подросли, стали почти совсем белые – как призраки в сумерках, изящные создания и тихие. Он часто подумывал завести одного-двух павлинов: они придают саду законченность, но от них много шума. Он не мог забыть, как однажды рано утром на Монпелье-сквер слышал их страстные крики из Гайд-парка. Нет, лебеди лучше – так же красивы и не поют.
Опасаясь, что собака погубит его земляничное дерево, он сказал:
– Идем к хозяйке.
И повернув к освещенному дому, он поднялся в картинную галерею. На столе его ждали газеты и письма. Полчаса он просидел над ними. В жизни он не рвал бумаг с таким удовольствием. Потом прозвучал гонг, и он пошел вниз, готовый провести вечер в одиночестве.
XIII
Пожары
Но Флер обедать пришла. И для Сомса начался самый смутный вечер в его жизни. В сердце его жила великая радость и великое сострадание, то и другое нужно было скрывать. Теперь он жалел, что не видел портрета Флер, – была бы тема для разговора. Он робко заикнулся о ее доме в Доркинге.
– Полезное учреждение, – сказал он. – Эти девушки…
– Я всегда чувствую, что они меня ненавидят. И неудивительно. У них ничего нет, а у меня все.
Смех ее больно резнул Сомса.
Она почти не прикасалась к еде. Но он боялся спросить, мерила ли она температуру. Она еще, чего доброго, опять засмеется. Вместо этого он стал рассказывать, как разыскал у моря участок, откуда вышли Форсайты, и как он был в Уинчестерском соборе; он говорил и говорил, а сам думал: «Она ни слова не слышала».
Его тревожила и угнетала мысль, что она пойдет спать, снедаемая скрытым огнем, до которого он не мог добраться. Вид у нее был такой, словно… словно она могла наложить на себя руки! Надо надеяться, что у нее нет веронала или чего-нибудь в этом роде. И он не переставал гадать, что же произошло. Если б у нее еще оставались сомнения, надежды, она металась бы, не находила себе места, но, конечно, не выглядела бы так, как сейчас! Нет, это поражение. Но что было? И неужели все кончено и он навсегда свободен от гнетущей тревоги последних месяцев? Он взглядом допрашивал ее, но лицо, отражавшее, несмотря на слой пудры, ее взвинченное состояние, было театральное и чужое. Жестокое, безнадежное выражение ее разрывало ему сердце. Хоть бы она заплакала и все рассказала! Но он понимал, что ее приход к обеду и видимость нормального разговора с ним означали: «Ничего не случилось!» И он сжал губы. Любовь нема – словами ее не выразишь! Чем глубже его чувство, тем труднее ему говорить. Как это люди изливают свои чувства и тем облегчают себе душу – он никогда не мог понять!
Обед кое-как дотянулся до конца. Флер бросала отрывочные фразы, опять звенел ее смех, от которого ему было больно, потом они пошли в гостиную.
– Жарко сегодня, – сказала она и открыла дверь на балкон. Вдали, из-за прибрежных кустов, всходила луна; по воде бежала светящаяся дорожка.
– Да, тепло, – сказал Сомс, – но если ты простужена, лучше не выходи.
Он взял ее под руку и ввел в комнату. Страшно было пустить ее бродить так близко от воды.
Она подошла к роялю:
– Можно побренчать, папа?
– Пожалуйста. У твоей матери есть тут какие-то французские