По тонкому льду (ил. Р.Клочкова) - Брянцев Георгий Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хотя слово «побеседовать» вряд ли успокоило Софью Кондратьевну, она пригласила нас в дом, предложила раздеться и провела в гостиную.
Мы оставили чемоданчики в передней.
Согнав с широкой софы, застланной ковром, откормленного до неприличных размеров кота, хозяйка сказала:
– Садитесь!
Мы послушно сели. Но сама Софья Кондратьевна продолжала стоять. Это было не совсем удобно. Мне хотелось успокоить ее, сказать, что ни мужу ее, ни ей самой не грозит никакая опасность, но я не знал, имею ли на это сейчас право. В ее усталых, оплетенных густой сетью морщинок глазах и даже в движениях, заметно скованных, чувствовалась понятная нам настороженная напряженность.
Я ждал, когда Дим-Димыч начнет и, главное, как начнет. Он молчал и делал вид, что рассеянно разглядывает убранство комнаты.
– Если курящие – курите! – разрешила хозяйка. – Я тоже закурю.
Мы обрадовались, поспешно извлекли из карманов папиросы, угостили Софью Кондратьевну и закурили. Мы сидя, она стоя.
В душе я был рад, что Брусенцова не оказалось дома. Миссия наша облегчалась. Сказать о смерти дочери родному отцу или же мачехе – это не одно и то же.
Дим-Димыч раздувал папиросу, чего никогда не делал, но это не могло продолжаться вечность. Надо было начинать, но он молчал.
– Вы, я вижу, приезжие? – нарушила молчание хозяйка.
– Вы угадали, – подтвердил Дим-Димыч и для уверенности громко кашлянул. – Очень жаль, что не застали вашего супруга…
Это была ложь… Самая бессовестная ложь со стороны моего друга. Я уже сказал, что нам надо было радоваться отсутствию Брусенцова.
То, что мы приезжие, не разрядило напряженную атмосферу. Терпение Софьи Кондратьевны подходило к концу. Она улыбнулась какой-то вымученной улыбкой, смяла в руке недокуренную папиросу и бросила ее в большую раковину на столе.
Я многозначительно взглянул на своего друга. Глаза мои говорили: «Не тяни! Становится просто неприлично… Начинай! А если не можешь – давай я».
Дим-Димыч едва приметно кивнул и спросил:
– Куда же выехал ваш супруг?
– В Барнаул. Там целая комиссия из Наркомата сельского хозяйства.
– Давно?
– Десятого числа прошлого месяца.
Дим-Димыч достал из кармана телеграмму на имя Ларисы Сергеевны и подал ее Софье Кондратьевне. Подал и не счел нужным добавить ни одного слова. Быть может, так и лучше.
Софья Кондратьевна прочла телеграмму прищуренными глазами, повела плечом и сказала:
– Чушь какая-то… Чья-то неумная шутка… Сергей не посылал, иначе я бы знала. А как она попала к вам? Что случилось?
«Важна форма, а не содержание», – вертелось у меня в голове наставление Дим-Димыча. Ну-ка, как он проявит свое искусство? Надо было отвечать. Минутой раньше, минутой позже, но надо. Наконец мой друг раскрыл рот и бухнул:
– На нашу долю выпала неприятная обязанность. Лариса Сергеевна почти месяц назад умерла…
Получилось совсем, как в рассказе Чехова. В комнате стало до жути тихо. Софья Кондратьевна смотрела на нас широко раскрытыми глазами, силясь, видимо, понять значение сказанного, и потом тихо, задушенным голосом переспросила, будто не доверяла собственному слуху:
– Умерла?
– Да, – кивнул Дим-Димыч.
– Ее заставили умереть, – пришел я не совсем удачно на помощь.
– Боже!.. Сергей! – вскрикнула Софья Кондратьевна.
Мне ни разу в жизни не доводилось видеть, как женщины падают в обморок. Я видел их страдающими от тяжелых ран, падающими под ударами мужских кулаков, умирающими от потери крови. С женскими обмороками мне приходилось сталкиваться лишь в книгах небезызвестной Клавдии Лушкевич. Поэтому обмороки я не принимал всерьез. А теперь принял. Не мог не принять. Софья Кондратьевна вскрикнула, всплеснула руками, откинула назад голову и, покачнувшись, неожиданно рухнула.
Все это произошло так быстро, что мы не смогли прийти к ней на помощь. Просто не успели. Она навалилась на край стола, он наклонился, и все, что было на нем, со звоном и стуком полетело на пол. Я не ожидал подобной реакции. Ну, слезы, крики, плач, а обморок…
– Вот тебе и мачеха! – сказал Дим-Димыч. – Воды, полотенце! – скомандовал он, бросаясь к женщине.
– Хорошо бы нашатырный спирт! – вспомнил я.
– Давай ищи! Что стоишь? Хотя подожди, давай положим ее на софу.
Мы подняли Софью Кондратьевну и уложили на софу.
Конечно, кроме холодной воды и полотенца, я ничего в чужом доме не нашел.
Обморок был настоящий, глубокий, основательно нас перепугавший. Он продолжался очень долго. Софья Кондратьевна пришла наконец в себя помимо наших неумелых усилий. Поддерживаемая под руки, она прошла во вторую комнату, отыскала флакон и выпила несколько капель какой-то темной жидкости.
Лишь часа через полтора, когда она наплакалась вволю и несколько оправилась от неожиданного удара, мы сочли возможным продолжить прерванную беседу.
По ее настоянию пришлось поведать со всеми подробностями историю убийства Ларисы Сергеевны. Потом слушали ее. Она была по-настоящему матерью, а не мачехой. Когда она вышла за Брусенцова, Ларисе сравнялось два года. Софья Кондратьевна вынянчила девочку, полюбила, как родную, и считала ее самым близким существом.
Мы слышали ее и понимали, что словами, обычными человеческими словами, она не в состоянии выразить всю глубину своего горя, хотя и пытается это сделать. Софья Кондратьевна говорила, а правую руку все время держала на сердце. Она говорила медленно и очень тихо. Говорила о том, что нам совсем не было нужно. Но мы ее не прерывали. С точки зрения человеческой, мы были правы.
Но постепенно и очень тактично мы все же перевели разговор в интересующее нас русло. И добрались наконец до причины развода Ларисы Сергеевны с ее бывшим мужем Плавским.
– Я уже сказала вам, – продолжала Софья Кондратьевна, – что я крепко любила Лару. Но, любя, я видела в ней не только ее достоинства, но и недостатки. У Лары, таить нечего, характер был отцовский, далеко не мягкий. Ей передалась по наследству его душевная тяжеловесность. Она с трудом признавалась в своих ошибках, хотя в душе мучилась, раскаивалась. Я часто задавала себе вопрос, любила ли она Константина, выходя за него замуж. И никогда не могла ответить на него. Мне кажется, на заре их супружеской жизни между ними что-то произошло. Что-то серьезное и непоправимое. Очень быстро они стали как бы чужими. И все дальше и дальше отходили друг от друга…
– А что вы можете сказать о Плавском? – спросил я.
– О Константине? Ничего. То есть как ничего? Не могу сказать ничего плохого. Это очень приличный, порядочный, культурный человек, хороший специалист. Вот в его чувствах я никогда не сомневалась. Уж он-то любил Лару. Да как любил!
Софья Кондратьевна сидела теперь, ссутулившись, напоминая чем-то крупную прикорнувшую птицу. Глаза ее были устремлены в одну точку.
Мы записали телефоны Плавского и вручили Софье Кондратьевне письмо на имя младшего лейтенанта Каменщикова. Она намеревалась взять тело Ларисы, похоронить в Москве.
До поселка Сокол мы добрались трамваем. Отыскали телефон-автомат и позвонили на службу к Плавскому. Нам ответили, что Плавский, вероятно, дома, так как ночью должен выехать в командировку.
– Этого еще не хватало. Звони домой! – поторопил Дим-Димыч.
Плавский оказался у себя. Я объяснил причину нашего звонка и, не вдаваясь в подробности, напросился на встречу. Условились, что Плавский будет ждать нас на Кропоткинской улице, возле дома с колоннами, и проведет в свою квартиру.
– Плохо, что мы не спросили у Брусенцовой, как выглядит Плавский, – выразил я сожаление.
– Ты думаешь, он с родинкой?
– Шут его знает. Между супругами всякое бывает.
– Но он же любил ее.
– Тем более. Отелло тоже любил.
– А мне чутье подсказывает, – признался Дим-Димыч, – что Плавский тут ни при чем…
Мы вышли на Кропоткинскую улицу со стороны Зубовской площади и стали медленно прогуливаться. Зажглись фонари, и в их свете родился мелкий, колкий, явно не весенний снежок.