Разбитая музыка - Стинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу испытав ужас перед этим странным, эксцентричным человеком, я постепенно начал наслаждаться учебой у него. Я чувствовал священный трепет перед его потрясающе строгой, аскетичной манерой владения языком, который в его устах превращался в грозное оружие.
У меня не вызывает сомнений, что в жизни этого человека есть какая-то скрытая печаль; заметно, что он не общается почти ни с кем из учителей нашей гимназии. Из школьных слухов я узнаю, что у него нет ни жены, ни детей и что он живет вдвоем со своим старым отцом. Это очень необычный образ жизни для человека за пятьдесят, и в более раскованные времена подобная ситуация могла бы вызвать вопросы о сексуальной ориентации и психическом здоровье нашего учителя. К счастью, мы еще слишком невинны для любопытства такого рода, и хотя меня интригует и завораживает одиночество этого человека, я не испытываю желания что-либо о нем разузнавать. Через много лет я узнаю, что однажды вечером, вернувшись домой, он нашел своего отца мертвым и полуобгоревшим, потому что тот потерял сознание и упал в камин. В моей памяти так и осталась эта ужасная картина, странным образом соединенная с книжными драмами и трагедиями, сквозь которые он провел нас, как мифический перевозчик, переправляющий души через подземную реку.
В отличие от других учителей он совсем не занимается и не интересуется нашим воспитанием — ему просто незачем в это вникать. Такое впечатление, что для него существует только мир слов. Он проведет нас по бесплодным ландшафтам «Пустоши» Элиота, «Чистилища» Данте, через адское пламя «Портрета художника в юности» Джойса. Он откроет нам человеческие трагедии в драмах Шекспира и милые недостатки героев «Кентерберийских рассказов» Чосера. Он разъяснит нам иносказания в «Танце» Серджента Масгрейва и мизантропических «Путешествиях Гулливера» Свифта. Он научит нас распутывать сложные интриги в «Томе Джонсе» Филдинга и воспринимать тонкую эстетику и чувствительность Э.-М. Форстера.
Эти путешествия и открытия увлекут меня настолько, что я продолжу поглощать книгу за книгой еще долго после того, как от меня перестанут требовать это в школе. У нас дома нет ни одной книги, кроме Библии и нескольких равных ей по непонятности учебников по инженерному делу, оставшихся со времен отцовской учебы. Но вскоре книги станут моей всепоглощающей страстью: своими пыльными, неподвижными телами они начнут заполнять комнату за комнатой. Подобно моей бабушке, я никогда не буду способен выбросить какую бы то ни было книгу; и целые архивы потрепанных учебников, оставшихся от школы или колледжа, будут годами, как охотничьи трофеи, храниться на самодельных полках в моей комнате. Сидеть в комнате, полной книг, и вспоминать истории, которые они когда-то тебе рассказали, и точно знать, где каждая из них расположена, и что происходило в твоей жизни, и где ты сам находился, когда впервые читал ее, — вот тонкое, изысканное наслаждение для знающего в этом толк, и этим наслаждением, которое я испытываю всю свою жизнь, я обязан мистеру Макгафу и таким, как он.
С первых школьных дней я не испытывал никакого влечения к математике. Числа являли собой холодные безжалостные абстракции, чьим единственным очевидным назначением было мучить несчастные, беспомощные души, подобные моей, своими непонятными фокусами и бесцельным сложением, вычитанием, умножением, делением и возведением в степень. Я испытывал перед ними безотчетный страх — так дикие животные интуитивно избегают силков и капканов. Никому за все время моего обучения в школе так и не удалось продемонстрировать мне красоту уравнения или изящество теоремы, никому так и не пришло в голову указать мне на явную параллель между числами и музыкой, которой я был так страстно увлечен. К счастью, гимназические экзамены были ориентированы скорее на общий уровень интеллектуального развития, нежели на знание математики, поэтому мне удавалось переходить из класса в класс с ощущением какого-то подспудного ужаса перед каждым новым математическим инструментом, изобретенным, казалось, с единственной целью — мучить меня своим абстрактным и непостижимым устройством.
Билл Мастальо столько лет преподавал в гимназии математику, что о нем ходили легенды. Итальянец по происхождению, он походил на несгибаемого римского центуриона или неаполитанского боксера со своим горбатым носом и блестящими черными кудрявыми волосами, гладко зачесанными назад со лба, который с каждым годом обнажался все больше.
Билл — а мы всегда звали его Билл — устроил нам тестирование в самом начале осеннего семестра. Он не учил никого из нас прежде и хотел получить представление о том, с какими проблемами ему придется столкнуться в будущем. Я с гигантскими усилиями прорвался через его задания и вместе с остальным классом в страхе ждал результатов, которые обещали объявить в конце недели.
В пятницу утром Билл входит в класс, с мрачным лицом бросает на свой стол стопку наших работ, как будто доставил из Рима приказ о массовой экзекуции. Это не сулит ничего хорошего. С нарастающей иронией он начинает объявлять оценки за тест, что мы писали в понедельник.
— Хэнлон — 75 процентов, Берримен — 72, Тейлор — 69… Хорнсби — 25, Эллиотт — 23… и, наконец, Самнер — 2, вот именно, 2 процента. Ты знаешь, почему ты получил 2 процента за контрольную по математике, дружок?
— Э-э-э, нет, сэр, не знаю.
— Потому что тебе хватило ума написать правильно свое собственное имя.
— Спасибо, сэр. С задних рядов раздается хихиканье.
— Ты не мог бы рассказать мне, каким образом такой болван, как ты, умудрился удержаться в этой цитадели учености со столь ничтожным, жалким знанием основ математики? Моя домашняя кошка разбирается в математике лучше, чем ты. Как тебе удалось не вылететь из гимназии?
— Может быть, дело в природной сообразительности, cэр? — на задних партах начинаютхихикать громче.
«Его спасает только природная сообразительность» — это фраза, которую написал в моем табеле предыдущий учитель математики, чтобы объяснить, как я с горем пополам перехожу из класса в класс. Я принял это за комплимент и даже показал запись маме, которая наградила меня в ответ одной из своих беспомощных улыбок.
К чести Билла следует сказать, что с этого дня он буквально взял меня под свое крыло, и я всегда буду благодарен ему за это. Возможно, в отношении математики мой ум представлял для него своего рода tabularasa[10], на которой он хотел оставить уникальный след своего таланта. Так миссионер обучает дикаря чтению слова Божьего. А может быть, он был просто очень ответственным учителем, который любой ценой хотел сделать свою работу хорошо. Усадив математических гениев нашего класса за работу, он звал меня к своему столу, усаживал рядом с собой и скрупулезно, день за днем и неделю за неделей раскрывал передо мной тайную магию логарифмических таблиц, гармонию и совершенство квадратных уравнений, изящную логику теорем. Целый континент, до той поры скрытый густым туманом, простерся передо мной. Однако Билл был не только прекрасным учителем, но и чертовски талантливым рассказчиком. Если дела в классе шли хорошо, было совсем не трудно раскрутить его на одну из его историй. Он воевал в рядах Восьмой армии в Северной Африке, служил в пехотных войсках под командованием британского фельдмаршала Монтгомери, сражался против танковых дивизий фашистского фельдмаршала Роммеля по прозвищу Лис Пустыни, пройдя с британскими войсками от порта Тобрук до железнодорожной станции Эль-Аламейн, где произошли две кровопролитные битвы. Он сменил фамилию с Мастальо на Масси на случай, если будет взят в плен итальянцами, которые могли бы расстрелять его как предателя. Я думаю, Билл учил нас новейшей истории не меньше, чем математике. Два года спустя мне удалось получить неожиданно приличную оценку по предмету, который я так боялся с треском провалить, и этим я обязан сержанту Масси, он же — Билл Мастальо, или просто Билл. Два семестра учебы в гимназии еще больше, чем прежде, отдаляют меня от родителей. Ни один из них за всю жизнь не прочел ни одной книги, которую можно было бы обсудить, и не в состоянии понять ни слова ни на одном из иностранных языков. Если не считать отцовской службы в армии, мои родители никогда не выезжали за пределы Англии. А между тем я учусь спрягать латинские глаголы, писать по-французски, бьюсь над основами физики и химии, читаю великую литературу и изучаю поэзию. С таким же успехом меня могли бы послать учиться на планету Нептун — настолько непонятны моим родителям те задания, которые я приношу домой. В этом нет их вины, но даже с тем ничтожным количеством знаний, которое мне удалось получить, я превращаюсь в нелепого интеллектуального выскочку. Образование, которое родители так мечтали мне дать, превращается в еще один барьер, вырастающий между нами как Берлинская стена из непонятных учебников, теорем, иностранных языков и философских учений. Все это вызывает у них обиду и недоумение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});