Настоящая любовь или Жизнь как роман - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МАРИЯ. Но в каторгу-то вас — за что? За помыслы, за салонные разговоры!
ДОСТОЕВСКИЙ. А меня спасла каторга!
Мария снова смотрит на него изумленно.
ДОСТОЕВСКИЙ. Поймите: успех «Бедных людей» был для меня губителен. Мне было двадцать семь лет, меня провозгласили гением, а что я мог написать тогда лучше этого? Нет, Всевышнему и нужно было провести меня через каторгу, чтобы я узнал главное, без чего жить нельзя…
МАРИЯ (кокетливо, с улыбкой). А без чего нельзя жить, Федор Михайлович?
ДОСТОЕВСКИЙ (всерьез). Знаете, Мария Дмитриевна, я же был, как все, — дитя века, дитя неверия и сомнений. Но в каторге я сложил в себе символ жизни, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа!..
Мария разочарованно отворачивается.
ДОСТОЕВСКИЙ (не замечая, вдохновенно). И вообще, там, в каторге, такие типажи, такие судьбы! А однажды на Новый год нам разрешили устроить в остроге театр. О, вы даже не можете вообразить, что случилось с этими клеймеными ворами, разбойниками, мазуриками и бродягами!
Мария заинтересованно поворачивается к нему.
ДОСТОЕВСКИЙ. (Черпая из ее глаз вдохновение своему красноречию.) Представьте острог, тюрьму, кандалы, долгие годы неволи и жизнь, хмурую, как осенний день. И вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, забыть тяжелый труд и устроить театр в тюремном каземате! Что началось!..
«Манера его речи была своеобразная, — сказано в мемуарах Врангеля. — Он говорил негромко, зачастую начинал чуть не шепотом, но чем больше одушевлялся, тем голос его поднимался звучнее и звучнее, а в минуты особого волнения он, говоря, как-то захлебывался и приковывал к себе внимание своего слушателя страстностью речи…»
ДОСТОЕВСКИЙ (продолжая). Разом прекратились все драки, ссоры, тайное пьянство и воровство! Лица каторжан словно осветил какой-то иной, внутренний свет всеобщего светлого дела. Наконец наступил с нетерпением ожидаемый день. Залу — это был тюремный каземат — освещали сальные свечи, и она быстро наполнилась нашим тюремным населением. Очень скоро образовалась огромная толпа, сдавленная, стиснутая со всех сторон, на подоконниках — тоже целые толпы опоздавших, но все вели себя тихо и чинно, и что за странный отблеск детской радости и ожидания сиял на этих клейменых лбах и щеках!..
Мария, слушая Достоевского, не столько следит за содержанием его речи, сколько любуется этим солдатом, разом преобразившимся в актера, оракула, вдохновенного и даже красивого рассказчика…
ДОСТОЕВСКИЙ. А хотите, я расскажу вам что-нибудь смешное? Скажем, про то, как я принял подаяние? Это было три года тому, в каторге. Я возвращался с утренней работы один, с конвойным. Как всегда, я был в кандалах. Навстречу мне шли мать и дочь, девочка лет десяти, хорошенькая, как ангельчик. Я уже видел их раз. Мать была солдатка, вдова… Увидя меня, девочка закраснелась, пошептала что-то матери; та тотчас остановилась, отыскала в узелке четверть копейки и подала ее девочке. Та бросилась бежать за мной. «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!» — кричала она, забегая вперед меня и суя мне в руку монетку. Я взял, и девочка возвратилась к матери, совершенно довольная… Смешно, правда?
Мария смотрит на него без улыбки, но с тем значением в пронзительном взгляде, с каким женщина решает судьбу завязавшегося романа.
Достоевский, сунув руку за пазуху, достает узелок на тесемке. Развязав тесемку, извлекает из узелка темную медную монетку — четверть копейки. И протягивает Марии на открытой ладони.
ДОСТОЕВСКИЙ. Я сохранил ее. Это мое главное сокровище, это фантом обращения моей прежней гордыни в христианство. Возьмите же, это все, что я сегодня могу вам дать. Но когда-нибудь… О, Мария, ради вас я когда-нибудь сниму даже звезды с неба!
Веранда в доме генерал-губернатора. УтроНа веранде за завтраком генерал-губернатор, ложкой черпая из туеска янтарный мед с покрошенным в него хлебом и запивая это блюдо холодным кумысом, звонит в колокольчик.
Тут же на веранду входит адъютант.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Флейту.
Адъютант уходит.
Генерал-губернатор поворачивается к Врангелю, сидящему с ним за одним столом и уплетающему глазунью из пяти яиц.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (отечески). Намедни я получил письмо от твоего отца. Он там, понимаешь, очень обеспокоен — что у тебя, барона и прокурора, за дружба с этим социалистом и каторжником, замышлявшим против царя?
ВРАНГЕЛЬ (прекращая есть, испуганно). Ваше превосходительство, я же сколько писал папа, да и вам докладывал — Достоевский отрекся от своих заблуждений!
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Это он тебе так говорит. Но я-то знаю: самое опасное для русского мальчика — это влияние революционера. Я же вас вижу насквозь: ваша душа тянется ко всему «прекрасному и высокому», а им — безбожникам — как раз таких и надо.
ВРАНГЕЛЬ. Густав Христианович, поверьте моему честному слову: Достоевский — глубоко верующий человек! Он и меня укрепляет в вере. Клянусь вам, что за всю свою жизнь я не встре…
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (насмешливо). Ай-ай-ай!
Входит адъютант с уже открытым футляром флейты. Нагнувшись, подает эту флейту генерал-губернатору.
Генерал, продув мундштук и пожевав для разминки губами, прикладывается к флейте и начинает играть.
ВРАНГЕЛЬ. Да, ваше высокопревосходительство, за всю мою, пусть и недолгую, жизнь я никогда не встречал другого столь убежденного монархиста! Ох, как бы мне хотелось, чтобы вы узнали его поближе! Позвольте мне привести его к вам!
Генерал, играя на флейте, с любопытством косится на юного барона.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (прерывая игру). Нет, Цицерон… Не дело, чтобы каждый солдат лез в наш калашный ряд. Пусть он хоть и самый что ни на есть гений, как ты говоришь, но каждый сверчок должен знать свой шесток. Иначе мы тут, понимаешь, такое натворим в нашем отечестве…
ВРАНГЕЛЬ. Ваше высокопревосходительство, но неужто такой талант погибнет в солдатчине? Разрешите ему хоть жить не в казарме, снять комнату…
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (насмешливо). А верно, что он обратил свой талант на супругу безработного интенданта? А вы, барон, этой интрижке потворствуете…
Врангель, поперхнувшись яйцом, прокашливается.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (продолжая). А? Как насчет вашей честности в этой области? Только не краснея, барон…
ВРАНГЕЛЬ (опустив глаза). Густав Христианович, он ее любит… (Спохватившись.) Но там все возвышенно, слово дворянина!
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (насмешливо дунув во флейту). Гм… «Возвышенно»! Это еще хуже… (Задумчиво.) Я помню ее — прехорошенькая!.. Нет уж, отправлю-ка я ее от греха подальше…
ВРАНГЕЛЬ (в отчаянии). Да у нее муж — пьяница!
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Вот именно. Тем и легче ее совратить. Нет уж, милок, ежели хочет твой гений романы писать — ладно, пусть живет не в казарме и пишет. Но ломать семью офицера — ни-ни! Вы поняли, барон?
ВРАНГЕЛЬ (убито). Вы убьете его вдохновение…
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Ничего. Если в нем каторга сочинительский зуд не убила, понимаешь, то и тут… (Не договорив, генерал выводит на флейте новую музыкальную трель.)
Оранжерея и аллея в саду при доме Врангеля. ДеньВрангель и Мария идут по оранжерее.
МАРИЯ. Мы получили назначение в Кузнецк.
ВРАНГЕЛЬ. Я знаю.
МАРИЯ. Это триста верст отсюда, туда одна дорога стоит огромных денег.
ВРАНГЕЛЬ. Понимаю, дорогая. Я приготовил сто шесть рублей, как вы просили.
МАРИЯ. Премного благодарна. Мы отдадим, как только…
ВРАНГЕЛЬ. Перестаньте, Мария Дмитриевна! Я бы вам и больше дал, да боюсь, ваш отъезд вконец убьет Федора Михайловича. И кстати, за что вы к нему так суровы?
МАРИЯ (удивленно). Я? Сурова? Помилуйте, мы с ним друзья…
ВРАНГЕЛЬ (пылко). Вот! Вот именно! А он вас любит! Неужели вы не понимаете? Вас любит гений не ниже Толстого! Несправедливо сосланный гнить в этой дыре, униженный каторгой и солдатчиной, без возможности писать и публиковаться, он живет здесь только вами, вами одной — понимаете? Тут же все против него — фельдфебели, генералы! А если и вы бросите его, то все — мы потеряем великого писателя! Ну представьте себе, если бы от вас зависела жизнь Толстого или Пушкина? Вы понимаете, о чем я вам говорю? (Протягивает ей деньги.) Возьмите.