Наедине с собой - Галина Башкирова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они замолкают и зачарованно глядят, как метет
Петя с тротуара предвесеннюю грязь. А я отхожу в сторону и пытаюсь увидеть Петю их глазами. Что в нем так раздражительно действует? Борода? Очки? Нет, скорей сам силуэт: слишком профессиональны и изысканно-точны его движения. Обыкновенный дворник не стал бы так работать. Это же его главная работа, впереди нескончаемые мостовые и нескончаемая человеческая неопрятность. Зачем торопить жизнь? А Петя метет так, словно его еще что-то ждет, по спине видно, что ждет.
Смотрю на Петину спину и вспоминаю разговор с психологом Ниной Альбертовной Розе. Она работает в лаборатории дифференциальной психологии. Занимается психомоторикой – движением. Так вот, Нина Альбертовна рассказывала, что труд на современном заводе так сложен, так точно отмерены и рассчитаны должны быть движения, что справиться с этой, казалось бы, чисто физической нагрузкой могут только люди с хорошим образованием, семь-восемь классов уже мало. Там, где требуется четкость, нужна полная средняя школа, десять классов.
Неожиданный факт: интеллект как нечто побочное нужен там, где, казалось бы, он вовсе не нужен. Проблема, которая недавно родилась, и в будущем, очевидно, обретет большую остроту.
С Петей сейчас происходит совсем наоборот: Петя слишком интеллигентно метет Восьмую линию Васильевского острова. Но до чего же доводит наука! Смотрю на Петю, а в голове ассоциации, корреляции, о которых мне рассказывали ленинградские психологи, и уже нет независимости восприятия – так каждый человек науки закован, связан своим способом отбора, конструирования окружающей среды.
В каждый приезд я попадаю в несколько Ленинградов, не пересекающихся друг с другом. В этот раз был у меня Ленинград искусствоведов с хождением в запасники, с разговорами о закупочных комиссиях, о новых поступлениях в Русском музее, о судьбе частных коллекций, о том, почему вошел в моду английский фаянс. И если заходила речь о кактусах, то выяснялось, что лучшие в городе кактусы цветут в Эрмитаже; и если говорили о кражах, то вспоминали кражу в Музее Пушкина на Мойке. На Ленинград на моих глазах натягивалась своя, искусствоведческая сетка важных и неважных событий, людей, всего – даже цветов.
С реставраторами был уже немного другой город. Для них дома, особняки, церкви, мостовые – это свое, домашнее, как для нас старые вещи в родительской квартире. И большое удовольствие ходить по этой квартире.
Прекрасен Ленинград историков: «Вон три окна, да нет, на втором этаже, там, знаешь, кто жил?» И так на каждой улице. Историки не просто показывают «свой» город, они в нем, в этих трех окнах, живут. Реставрационные заботы об этих трех окнах не их печаль. Прошлое не прошло, что было, то есть, а что будет – это уж как будет. Отсюда и тональность разговора.
А друзья-литераторы спрашивали: «А у Блока, на островах, на Елагином, вы уже в этот приезд были? Нет? Ну как же так можно! Вы не смейтесь, но там появился белый конь. Представляете, кто-то держит среди города на островах ослепительно белого коня и рано утром, в тумане, скачет по улицам. Это не байка, многие уже видели, правда. Поезжайте, поглядите. Призрачно, нелепо, сплошная чертовщина…»
И живут в этом городе психологи, они видят во всем свое, как я сейчас в работящей Петиной спине. Есть социальные психологи, эти по привычке определяют везде, даже в ресторанах, кто есть кто. И почему мрачна официантка, какой лидер, метрдотель или повар, в этой малой группе, демократический или автократический.
Профессия хватает и держит крепко. «Белый конь на Елагином? Весьма любопытно, – скажет социальный психолог. – В экстравертированном мире тяга к интраверсии». И это будет маленькая часть того, в сущности, глубоко мистического и провиденциального для поклонника Блока факта, что спустя шестьдесят лет после знаменитых строк «две тени, слившись в поцелуе, летят у полости саней» на Елагином снова появился Белый Конь.
…Не пересекаются эти города, хотя все они гуманитарные и, казалось бы, почти родственники. Все равно у каждой профессии свой город, а у каждого человека в этом общем для своего клана городе есть свой город. А в этом своем есть еще микрогорода – разные куски жизни. Получается город-матрешка: внутри одной, главной, прячутся все остальные. Человек тоже матрешка. В каждом из нас…
Глядя на Петю, я попыталась подсчитать, сколько матрешек накопилось у него внутри за двадцать шесть лет жизни.
…Петя уже убрал двор. Оставалось совсем немного.
– А вы любите заглядывать в окна? – спросил Петя.
Вопрос сугубо профессиональный. Но в любом тесте, в знаменитом миннесотском опроснике, например, вопрос звучал бы иначе, утвердительно: «Вы, конечно, любите заглядывать в окна. Да или нет? Отложите карточку вправо или влево».
Отложила карточку вправо: «Да, я люблю заглядывать в окна».
– Когда бываете одна?
Это тест или уже не тест?
– Могу и одна.
– Понятно, – сказал Петя.
(Интересно, что ему понятно, мне, например, ничего не понятно.)
Он окончил уборку, и мы пошли покупать греческий, так сказал Петя, обед: бутылку сухого вина, брынзу, черный хлеб. «Будем вкушать и разговаривать». Все купили, забыли только про сахар.
Петя снова уходит в ближайшую лавочку. Я разглядываю единственный портрет на стене – Роршах. Разлетающийся белый халат, усы, тяжеловатый подбородок («Лихой был парень, правда?» – сказал про него Петя). Нет, я не согласна, это не лихость, такие лица, лица победителей, у многих крупных ученых начала века: они просто пришли из века девятнадцатого, они воспитанники прошлого, вполне оптимистически настроенного века, с его верой в позитивизм, в неуклонное, без всяких срывов движение прогресса.
Глядя на фотографию, можно представить себе, как стремительно ходил этот молодой человек по своей психиатрической клинике в маленьком швейцарском городке, как неспешно возвращался домой разрабатывать, улучшать свой тест. Как близким его, если он успел обзавестись семьей, вечерние занятия молодого психиатра казались, должно быть, странной забавой: двенадцать лет подряд капать на чистый лист бумаги чернила, складывать лист пополам, получать размытые изображения и потом проверять их, эти изображения, на больных. Или наоборот – проверять больных на этих изображениях. Больше десяти тысяч клякс сделал он, прежде чем отобрать свои, ставшие теперь классическими, «таблицы Роршаха».
И вот теперь, спустя полвека, есть в Америке громадный Институт Роршаха, где собрано больше миллиона протоколов. Есть отработанные методики. По родам войск в США распределяют по Роршаху, по Роршаху принимают на работу все крупные фирмы.
Это дискуссионный вопрос – практика, практическое применение. Тем более что тест этот требует идеальной подготовки, величайшей добросовестности и полной освобожденности от личных пристрастий. В американских колледжах иа психологических отделениях Роршаху учат три года. Только Роршаху, работе с ним.
Но сам тест, так как он был задуман – для выявления структуры личности, – сам тест ни в чем не виноват и ничего не теряет от повсеместного и часто вульгарного его применения. Скорей даже наоборот: общеупотребительность его не знак ли заложенности чего-то очень конструктивного в простые, невнятные для строгого разума чернильные пятна.
…Петя, как фокусник колоду карт, достал таблицы величиной со школьную тетрадь. Нет, немного меньше.
– Что это?
– Летучая мышь. В самом деле, тут были и крылья, и подобие головы. И все было симметрично.
– А это?
– Две женщины, нет, может быть, даже мужчины или древние люди, дикари, что-то варят в очаге.
– А дальше?
Дальше были медвежата, и крабы, и бегущие куда- то не то коты, не то бобры, и мягкие голубоватые облачка, и бабочка-капустница, и готический собор, окруженный тучами, и два гномика в красных колпачках. А быть может, это были не колпачки, а духи, духи кровавых и беспощадных сказок вовсе не в стиле братьев Гримм, или просто рентгеновский снимок, тревожащий своими дымчатыми очертаниями?
Карты лежали на столе вперемежку с греческим обедом. Стол освещала настольная лампа, бутылка бросала на картинки причудливую тень. Наша трапеза, наш разговор походили на урок черной магии. Пятна втягивали в себя. Не отпускали. В нерезких границах их между черным и белым появлялись все новые видения. Не первый и не второй раз видела я эти таблицы, даже во сне они снились: ветер, набегающие облака. Из облаков рождаются два лица (подплывают нос, губы, глаза – страшно!), строят друг другу рожицы, смеются, показывают розовые язычки – и вдруг, словно ветер схватил их за волосы, ветер судьбы, разлетаются в разные стороны. И снова огромный, космический простор неба, и снова все первозданно. И просыпаешься оттого, что не хватило воздуха, как на высокой горе. А это не гора – это знакомые кляксы Роршаха.