Без начала и конца - Сергей Попадюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и получается, что, добросовестно отыскав единственный верный путь в своем деле и не сомневаясь в правильности этого пути (несмотря на свое одиночество), я все же сомневаюсь в самом деле, не верю в него и кажусь себе то шутником, то шарлатаном – в зависимости от того, каким боком поворачивается ко мне ситуация.
И вянет, как цветок, решимость нашаВ бесплодье умственного тупика.
Шекспир. Гамлет. III. 1.Впрочем, дело оно или не дело, совесть моя перед ним чиста. А вот перед собой – нет.
Осень давно кончилась, а зима все никак не начнется. Снега нет и нет, хоть убей!
Тамбовские волки – 72
14.12.1972. Давно, давно я не был так счастлив! Вчера собрались мы – «тамбовские волки»: десять лет исполнилось со дня нашего появления в Тамбове.
Мы встретились у «Пекина»: Жан, Купалов, Моргунов, Феронов, Шнейдерман и я, – сидя в купаловской «Волге», подождали полчасика, не подойдет ли кто еще, и поехали ко мне. Дома нас поджидал Мишка Осипов, позже подошел Савицкий. Звонил еще Брандаусов и плакался, что не может приехать: гости к нему неожиданно нагрянули. («Нужные гости», – съязвил Полковник.) Мы пустили трубку по кругу, и каждый высказал Бранду все, что он о нем думает.
– А помните, как первый раз в «Пекине» встретились? – сказал за столом Славка Феронов. – Я думал – один буду. Ну, еще Шнейдерман, с которым после Германии созвонились… Смотрю – толпа! Ведь человек 70 собралось. Вошли в зал, говорим официанткам: «Девочки, столы можете для нас сдвинуть?» «Можем, – отвечают, – а сколько?» Мы посмотрели вокруг: «Да все!..»
Да, это было событие. Прослужив вместе первые семь месяцев, да еще пять – по разным батареям сержантской школы в Мулино, а затем на два года разлученные службой, мы помнили этот шальной уговор – 13 декабря (день нашего призыва), сразу после дембеля, в шесть часов вечера встретиться у «Пекина». (Кто предложил? почему у «Пекина»? Но все дружно подхватили.) И вот в назначенный срок бывший Третий артиллерийский дивизион, набранный в основном в Москве и Подмосковье, начал стягиваться к дверям ресторана – рослые, красивые, шумные парни, непривычно элегантные в штатской одежде. Мы вернулись в Москву, в нашу Москву, и эйфория возвращения после долгой разлуки все еще владела нами. Вновь прибывавших узнавали издали и встречали приветственными криками. Объятия, поцелуи, расспросы… Потом расселись за сдвинутыми в длинный ряд столами, но тем, кто продолжал прибывать, места уже не хватало, и они пристраивались за спинами товарищей – кто придвинув стул, а кто стоя, – им передавали бутылки и закуску. Я сидел между Полковником и Жаном и с умилением оглядывал собравшихся – славные полузабытые рожи, – во встречу с которыми уже не верилось.
Напротив, через стол, сидел Витька Захаров, мой первый сосед по койке, донимавший меня по ночам рассказами о своих сексуальных подвигах на бульварных скамейках и в подъездах; в строю я шел за ним в затылок и перенял его легкую, танцующую походку. Рядом с Витькой – атлет Феронов, уложивший в честном поединке за казармой здоровенного Швейка, а рядом с ним – сам Швейк (Мишка Чибисов), воинственный малый, который даже приятелю своему Журавлеву предложил как-то после отбоя прогуляться с ним за казарму, на что тот равнодушно согласился: «Ну, выйдем»; но тут Батя, приподнявшись на койке, веско промолвил: «Не надо», – и они молча разошлись. А дальше
– Сашка Лядов (Саса), который прославился тем, что однажды в ответ на брань майора Одарича произнес с глупейшей улыбкой: «А может, вы сами дурак?» Еще дальше – светлоглазый мореход Блудушкин, обогативший тамбовский фольклор (в создании которого каждый из нас поучаствовал – песенкой, байкой, выходкой или фразой) двумя перлами: словечком «кент» и окликом «эй, с ломом!» Плечом к плечу сидели крепыши-гимнасты Наташов и Купалов, а за ними – наши интеллектуалы: Волоховский, Монес, Медовой. И наш запевала Олег Моргунов, и высокие молодцеватые дружки Касапов с Турмасовым, и Генка Черкасов по прозвищу Снегурочка… Мы пили за встречу, за тех, кто не смог сегодня прийти, и за тех, кто мерзнет сейчас где-нибудь в карауле. Мы растроганно улыбались и кивали друг другу мы горланили наши песни, заглушая ресторанный оркестр, а перед глазами вставало одно и то же: тускло освещенный спортзал с тесно сдвинутыми двухъярусными койками, куда набили несколько сотен новобранцев, вонь, матерщина, пьяные драки, постоянное ощущение холода и безнадежность; темные, грязные кочегарки, в которых мы норовили хоть на несколько минут укрыться от стужи, и тут же в тепле нас размаривало в сон; а еще снежная равнина танкодрома, ледяной ветер, траншеи в снегу, рев танков; а еще палатки летнего лагеря, орудия на опушке, зной, комары; а еще плацы в Мулино, бревенчатый клуб, где смотрели кино, лежа на полу, учения в лесах и болотах, грохот орудий; а еще пересыльные пункты, Германия (для большинства) и случайные встречи – мельком, на учениях, – когда тягач останавливается у какого-то озера, и ты скидываешь с себя пропотевшее хабе, чтобы по-быстрому выкупаться, и вдруг в солдате, который так же раздевается на другом берегу, узнаешь «тамбовского волка», кричишь ему: «Олег!», а он тебе: «Жанчик, ты?!», и вы одновременно прыгаете в воду и плывете навстречу друг другу, чтобы обняться посреди озера…
Вот с тех пор, с той первой сходки, мы ежегодно 13 декабря встречаемся у «Пекина». Правда, нас становится все меньше и меньше.
…Полковник в одиннадцать заторопился домой. Мы не хотели его выпускать и столпились у двери, а он, выйдя с Морковкой в соседнюю комнату, потихоньку выпрыгнул в окно. Мы вылетели во двор и с топотом промчались вокруг дома, но Мишка был уже далеко и на бегу смеялся над нами.
– Порицание ему! Общественное порицание!
– У-у, сука! – рявкнули мы в один голос.
Боже мой, до чего же было хорошо!
В четыре утра мы распрощались. Они набились в машину Купалыча, и он, предварительно пожевав на кухне сухого чая с подсолнечным маслом, повез их по домам.
1973
10.01.1973. Нет, все-таки самое интересное никак сюда не помещается. Ну, например, эти дни, когда просыпаешься поздно и долго валяешься в постели, тупо наблюдая, как за спущенными шторами зимнее солнце движется к зениту, прислушиваясь к тишине пустой квартиры и соседских пустых квартир; поднимаешься, неохотно чистишь зубы, варишь кофе; потом входишь в комнату, где нагретый со вчерашнего дня воздух ласкает лицо запахом трубочного табака (уже месяц, как я перешел на трубку: мне нестерпима стала мысль, что я глотаю дым от горящей бумаги); с тоскливым отвращением смотришь на письменный стол, где за последний месяц ничего не изменилось в наведенном «рабочем беспорядке», садишься в кресло у окна и до одурения зачитываешься Фолкнером; на полчаса присаживаешься все-таки к столу, для очистки совести копаешься в картотеке и тетрадях с выписками; к вечеру чувствуешь себя совершенно разбитым, притворяешься беспечным, а потом долго не можешь заснуть, мучимый страхом и совестью, и стараешься утешить себя привычным обещанием, что завтра все будет иначе: завтра, мол, кончаю подготовку, а послезавтра приступаю… И так – день за днем.
Волнуешься, – а в глубине покорный:Не выгорит – и пусть.На дне твоей души, безрадостной и черной,Безверие и грусть.
БлокНо сегодня-то, слава богу, это кончилось. Настало наконец время, когда тянуть дольше сделалось невозможно, вернее – нечем. Когда вся подготовительная работа, хоть и черепашьими темпами, как-то сама собой пришла к концу и не оставалось уже ничего другого, как садиться к столу, положив перед собой чистые листы бумаги.
* * *А вообще говоря, ничего страшного. Все было прекрасно, покуда я смотрел на все это со стороны, смотрел широко – на фон, а самый предмет улавливал только краем зрения. Плохо стало потом, когда я втянулся, дал себя втянуть, и стал пристально вглядываться в предмет, совершенно забыв, что он – не главное.
– Чрезмерная глубина лишь путает и затуманивает мысль. Слишком сосредоточенный, настойчивый взгляд может и Венеру согнать с небес.
По. Убийство на улице Морг.Произошло то же, что происходило когда-то на занятиях живописью и рисунком: от усталости вдруг утрачивалось ощущение общего, и глаз начинал упираться в подробности, вязнуть и путаться в них; с кисти шла грязь, вещь непоправимо «замучивалась». В таких случаях выход был один: нарочито резким, грубым штрихом прорвать оболочку кажущейся завершенности, разрушить оцепенение, заставить кисть или карандаш быстро перескочить из одного угла рисунка в другой, а потом опять бегло пройти эту дистанцию, – и тогда, как по волшебству, вылезали все ошибки, усталость испарялась, и начиналась лихорадочная, расчетливая, вдохновенная работа.